— Дальше, — говорю, — могут отобрать у меня геройство за ликвидацию комиссара. По уставу не положено было убивать его в бою. Готов держать ответ за это недоразумение. Я не ради Золотой Звезды стараюсь, не за побрякушку борюсь. Желаю перед женой предстать таким, каков я есть на очной ставке. Суда ее желаю. Убедительно об этом прошу. Враз меня Нюшка признает родным супругом. Надо только нашатыря припасти на случай кондрашки. У баб от таких дел ноженьки подгибаются и дух пропадает… Тут и конец твоей диссертации, доктором станешь, пивка попьем на хоккее.
Ручки потирает Втупякин и смеется, довольный.
— Занятно. Комиссара никакого ты, конечно, Байкин, не убивал. Это у тебя бешеная ненависть к партии и правительству, остроумно под болезнь замаскированная. Ведь ненавидишь ты их вполне разумно? Не бойся говорить, под следствие ты с этим диагнозом все равно не попадешь. Ненавидишь?
— Разумеется, — говорю откровенно, — любви мне к ним питать нечего ни за свою судьбу и жизнеустройство, ни за распорядительство хозяйством, снабжением и прочей народной жизнью. Не за что мне их любить, но и я от них к себе лично любви не требую. Не унижусь, хоть и дошел я до последней жалкости и распиздяйства, извини за выражение. Я лишь прошу по закону раскаяния не затыкать мне в глотку правду моей судьбы и ложь заблуждения. Раз ты есть государство, то восстанови право гражданина на обретение похоронного имени, а прожить я и без твоей ласки и заботы проживу, в гардеробе театра устроюсь пальто подавать и с биноклей гривенники сшибать. Так-то вот.
— За откровенность лишнюю котлету велю дать тебе сегодня, — говорит Втупякин. — Ну, а скажи со всей откровенностью: настроений и мыслей ты у Степанова с Гринштейном нахватался? Ихнюю музыку повторяешь.
— Они, — говорю, — сопли еще глотали, когда я горя помыкал из-за фамилии и колхозной отвратительности, для крестьянина почти невыносимой. Я и сам поучить могу десяток дисссидентов настроениям и мыслям. Так что давай бери ближе к очной ставке с моей женой, а то я Сахарову письмо накатаю.
— Сахарова ты скоро на психодроме увидишь. Там и потолкуете о бесшабашных претензиях к нашей Родине… Добьюсь, чтоб перевели его к нам из Горького… А насчет Нюшки так называемой… Устроим вам очную ставку по линии научного эксперимента. Отчего не устроить? Ты ведь в руках советской психиатрии, а не зарубежной. Женщина сама просит повидать тебя. Смутил ты хамством жену героя. Ради нее на это иду. А если расскажешь, кто стырил историю Карла Маркса, я тебя раньше времени выпишу и в санаторий помещу хороший. Укол могу сделать, чтобы желание половое в тебе проснулось. По рукам?
— Насчет желания — не боись. Проснется, когда надо будет, не проспит… Болезнь же, то есть историю, Ленин сжевал. Странички вырывал, на кусочки мельчил и ту самую муть мозговую ими закусывал. Глотал, пока не помер. Унес с собой, как говорится, в могилу всю историю. Такие дела.
— Ну, иди, скотина. Чтоб через два дня бритый был, не вонючий от мочи и не оборванный. Штанину подверни поизящней и культю свою не демонстрируй. На ставке, при эксперименте, не вздумай беситься. Я тебе потом так побешусь, что дерьмо собственное за конфету «Мишка на севере» примешь, выть две недели под сеткой будешь и железо кровати кусать. Понял?
Я — в слезы от безумной надежды. Снова открылся от радости ихний источник.
— Спасибо, — говорю, — доктор… спасибо… век не забуду… спасибо… все ж таки какой ты ни на есть злодей ученый, а русская в тебе под халатом теплится душа… спасибо…
— Души нету в нас, дурак. Есть лишь душевные болезни ума, — говорит Втупякин без бешенства обычного.
Отковылял я в палату вприпрыжку, рыдая от счастья. Близок мой день, близок. Ничего не боюсь. Сгорю от стыда, вины и позора, но возрожусь. Непременно возрожусь, за убийство комиссара готов срок отволочь, хотя и не жалею, что убрал его с поля боя, самоубийцу очумелого и погонялу казенного, прости Господи, грех вынужденный, ради солдатских жизней и победы принял я его на душу, прости… Свет ведь засиял в мрачной пещере моего последнего времени. Есть для чего и для кого жить тебе, Петя, сын Родины и, как говорится, враг народа… Много света, маршал, просто глаза режет, невмочь, ничего не вижу, руками ощупываю себя, койку, диссидентов обоих и еще какого-то нового мужчину в палате, а в глазах — лишь свет с искорками, ровно в кино или по телику, застлало глаза.
— Это у тебя, Петя, от ленинской бормотухи слепота пошла. Взяла наконец. Не нервничай. Ты мужик дюжий. Терпи. Может, еще прозреешь. Так бывает.
Степанов так меня успокаивал, а новый мужчина руку мою взял и целует с ласковыми словами:
— И не сумлевайся, подпиши наряд на три скрепера, а мы тебе железа листового подкинем и шарфов мохеровых три кило. Уважь, Данилыч.
— Уважу, — говорю, — милый, уважу, не береди себе душу говном всяким. Что нам стоит дом построить? Лишь бы по праздникам на работу не гоняли.