В разгар лета с «другой стороны» пришли трое, захватили солдата. Профессионалы оглушили лопушка-первогодка, поглощенного высматриванием щавеля, и утащили. Очнувшись в чужом расположении, солдатик исхитрился развязать путы, прихватил четыре заграничных карабина и тихонько вернулся на родную заставу. Но его-то «калашников» остался за кордоном. И чужое оружие лишь усугубляло положение, ибо случившееся могло быть расценено как результат отсутствия всякой воспитательной работы по повышению бдительности среди вверенных Дроздову людей, а то и ещё чего похуже. В служебные обязанности начальника погранпоста не входит обмен оружием с сопредельной стороной, даже в пропорции один к четырем. С солдата же спрос солдатский, ниже должности нет и куда похуже таджикской границы не вышлешь.
Солдат доложил о случившемся Боброву. Бобров не доложил никому. Вместе с солдатом ушел за кордон. Вернулись они с «калашниковым», который плачущий солдат волок заодно с Бобровым, получившим кинжальное ранение в живот.
Во всех рапортах и на всех допросах первогодок несдвигаемо показывал, что находился на посту в окопчике, куда прибыл для проведения инструктажа лейтенант Бобров. В это время и напали четверо. Нарушители получили отпор в рукопашной скоротечной схватке, обратились в бегство, побросав карабины. Однако, лейтенант Бобров оказался тяжело раненым в живот, отчего вскоре скончался. Солдат клялся отомстить безупречной службой по охране государственной границы. Он глядел на Дроздова, потом на прибывшую вертолетом комиссию лишенными всякого выражения глазами и стоял на своем.
Перед смертью в санчасти Бобров сказал Дроздову:
— Помнишь, приезжал старикашка-лектор про Персию рассказывать? Запомнились мне его слова… Там, где много людей согнано в одно тяжелое государственное стадо, тоже есть свобода — от инициативы, ответственности и милосердия. Теперь сюда понаедет столько народу на разборки… А в данном случае нужны милосердие и ответственность. Если я скажу солдату, чтобы говорил правду, чем для тебя кончится? Чем для него кончится? Судом. Не жди милосердия и ответственности…
— Брось, Бобрик! Брось… — только и мог сказать Дроздов, держась за синюю, холодную уже руку друга. И когда вышел из медпункта, жить не хотелось, ибо не оставалось на этой заставе и на этой земле правды для Дроздова, хотя все справедливо и правильно, даже то, что солдат стоял на своем.
Когда военврач пригласила прощаться, Дроздов услышал:
— Дрозд, обещай на пацана не давить. Он мне слово дал, слово перед смертью. Все будет рассказывать как рассказывает. Хоть убей его самого. В училище пойдет… Так что ты воспитал мне достойную смену.
— Какую смену? Ты чего городишь? Еще поживем, Бобрик!
— Давай прощаться… Я военврачу сказал, что хочу увидеться с тобой, пока в сознании… Выполни мое последнее желание…
— Ну что ты, Бобрик…
— Очень хотелось пройти по Красной площади. Да не просто. Просто ходил по ней в ГУМ… В параде. По случаю Дня Победы. Мой дед участвовал в самом первом, в сорок пятом. Даже Сталина, отца народов, лицезрел… Добейся, чтобы пройти тебе самому, а на марше обо мне думай… Ну, а дома у меня обойдутся. Нас четверо братьев, мать-отец не осиротеют. А девушки нет… То есть были, но не такие, чтобы письма писать…
— Бобрик, что ты, ну оставайся живым, а?… Пройду… Пройду по площади… И твой портрет пронесу!
— Не положено лейтенантские фотокарточки на парадах выставлять… Это я точно представляю… Но пройди. И думай про меня…
Дроздов никогда не добился бы участия в параде на Красной площади, если бы бобровские слова невольно не подслушала военврач-майор, муж которой был генералом. Шел Дроздов в строю с чужим подразделением и перед концовкой команды, когда запел её колонновожатый на высочайшей ноте, на срыве голоса, когда уже ничего не остановишь, пришпилил спрятанный в рукаве снимок друга в черной «двенадцать на двенадцать» стандартной рамке к груди своей шинели. А из-за роста Дроздов шел правофланговым, и внимательные люди, стоявшие за солдатской линейкой перед мавзолеем, приметили траурный прямоугольник и даже сфотографировали.
В Лефортовских казармах Дроздова провели по длинному коридору и усадили на табуретку в каморке, куда с улицы доносились слабые удары то ли церковного колокола, то ли курантов. После разговора, который состоялся с вежливым человеком в красивом штатском костюме, представившимся полковником службы безопасности, отсидев две недели дисциплинарного ареста, не старший больше, а младший лейтенант Дроздов явился по предписанному адресу.
Старичок-эфэсбэшник попросил повторить в подробностях случившуюся на заставе историю, качнул головой и сказал мудрено: