«„Остановись, мгновение“ — это может сказать писатель, поэт, живописец, скульптор, но не актер, только не актер, — гласила другая дневниковая запись. — Актер — он говорит, и это говорение, это устное слово и есть само творчество, сама жизнь, которая всегда больше литературы или живописи. Звучащее слово и летучий образ равны самой жизни, и в этом-то и заключается оправдание актера, который творит на границе между Сейчас и Всегда».
К тому времени у Иды почти не осталось друзей. Она похоронила Кабо, а вскоре и бедолагу Устного, однорукого мужа Лошадки, который хоть и пил запоем, но дожил до преклонных лет. Иногда к ней заходила Маняша Однобрюхова, которая развелась с шестым или седьмым мужем, купила инвалидность, вышла на пенсию, стала сдавать свои московские квартиры жильцам, а сама поселилась в Чудове, в родительском доме.
По окончании университета я стал учителем русского языка и литературы в Чудовской школе, трижды женился, дважды развелся. С Идой я виделся довольно редко, но нам никогда не приходилось возобновлять отношения: мы по-прежнему понимали друг друга с полувзгляда и с полуслова. Ее жизнь была частью моей. Между нами была та крайняя степень близости, когда каждый считает себя собственником прошлого друга. На такую близость люди решаются лишь однажды, раз в жизни, и когда я впервые услышал о том, что Алик Холупьев стал завсегдатаем Африки, то только пожал плечами.
«В моей жизни слишком много прошлого, чтобы позволить ему захватить еще и будущее», — таким вот замысловатым образом выразилась Ида, отвечая на мой вопрос об Алике.
Похоже, Алик хотел с нею подружиться, но она держала его на дистанции.
Однако узнал я об этом много позже — уже после смерти Иды, когда начальник милиции Пан Паратов — мы были соседями, приятелями, однокашниками — дал мне почитать тетради Алика, и сын генерала Холупьева вышел из тени.
Я знал, что он был второстепенным персонажем в жизни Иды, но и подумать не мог, что этот человек мог сыграть такую важную роль в ее смерти.
Разумеется, потом, после всего того, что случилось в Чудове тогда, в канун Пасхи, многие заговорили о том, что Алик с самого начала вызывал у них подозрение, недобрые предчувствия, и так далее, и тому подобное. Но на самом деле на него никто никогда не обращал внимания. При виде хромого калеки люди смущенно отводили взгляды и заранее прощали ему любые странности. И только дети кричали ему вслед: «Рупь Двадцать! Рупь Двадцать!» — и тотчас бросались врассыпную, стоило Алику остановиться и оглянуться — у него был взгляд измученного животного, а вовсе не мрачного негодяя, таящего злые мысли.
Как ни старался Алик держаться в тени, выглядеть понеприметнее, поменьше, дети не оставляли его в покое. Но никто никогда не слышал от него ни одного бранного слова в адрес ребятни, которая скакала за ним толпой, кривлялась и вопила: «Рупь Двадцать! Рупь Двадцать!». Он был идеальной жертвой и идеальным гражданином: ни убежать, ни догнать…
Его мать спивалась, а отчим слеп. Алик числился лаборантом в фотоателье, хотя ему приходилось выполнять за Арсения всю работу. Фото на документы, свадьбы, похороны, юбилеи, а по воскресеньям библиотека — такой была его жизнь.
Хлеб, соль, сахар, спички, яйца, соус «Восточный» в маленькой баночке, ливерная колбаса, сигареты «Прима», грузинский чай — список его покупок оставался неизменным из года в год. Ни сладкого, ни спиртного.
Он носил длинный черный пиджак с накладными карманами и ботинки с тупыми носами, а зимой надевал долгополое черное пальто. Ну и шляпа, конечно. Черная шляпа с высокой тульей, которую насмешники называли цилиндром. Из-под полей шляпы на плечи ниспадали жидкие льняные волосы, блестевшие, как ртуть.
Нахлобучив шляпу поглубже и сунув руки в карманы, он тяжело хромал по улице, волоча полы тяжелого черного пальто и не глядя по сторонам, а за ним скакали, кривлялись и кричали дети: «Рупь Двадцать! Рупь Двадцать!».
Почти каждый вечер, когда Ида занималась с голубками, Алик приходил в клуб. Он сидел в углу и наблюдал за девочками. Голубки немножко его побаивались, но стоило ему отойти подальше, как и они сбивались в толпу и принимались кривляться, выкрикивая: «Рупь Двадцать! Рупь Двадцать!». Алик же в ответ лишь жалко улыбался.
Никто, конечно, и не догадывался о том, что он называл их Грушеньками, этих девчонок. Их снимками были увешаны стены его комнаты от пола до потолка. Он фотографировал их из года в год — почти сорок лет.