Я впервые ощутил осуждение со стороны Дьобулуса и, разумеется, окрысился. Он для меня – никто, какое право он имеет мне указывать? Стефанек тоже был никем, но он отмалчивался.
– Я лучше пойду, – буркнул я.
Дьобулус пожал плечами.
– Пожалуйста, как тебе угодно.
Но было уже поздно – он показал мне свою уязвимую точку. В тот день я ей не воспользовался, но на будущее запомнил ее местоположение. Я был не тем человеком, который сможет отказаться от возможности нанести удар побольнее, врагу или другу, все равно.
Дьобулус все же задержал меня.
– Ты смог ввязаться, сможешь ли вырваться? Ты дважды поступил безответственно. Двойная подлость – по отношению к себе, по отношению к нему.
Я прикрыл дверь осторожно, как будто мне не хотелось ему врезать. Если за время нашей краткой и неприятной беседы у меня и мелькнула мысль обсудить с Дьобулусом происходящее, она была немедленно отброшена. Я не был готов фонтанировать откровенностью. Даже самому себе я не спешил признаться, что у меня зависимость, у Стефанека зависимость, что наша жизнь искусственна и надуманна, как будто съемки «Заблудившегося» продолжаются, уже без режиссера, и главную роль мы поделили на двоих, двигаясь к полному исчезновению. Мы со Стефанеком определенно не пошли друг другу на пользу. Признание бы логичным образом повлекло за собой необходимость завязать и с первой, и со второй моей зависимостью, а мне не хватало сил, достоинства и ума. Все же слова Дьобулуса засели в моей голове, вонзились в мой мягкий беззащитный мозг, как иглы. Я уходил, унося их в себе.
Вернувшись к Стефанеку, я обнаружил, что в его квартире все вверх дном. Сам Стефанек, обдолбанно-тормознутый, сидел на полу, окруженный обрывками раскрашенной бумаги, и плакал. На секунду я открыл глаза на все это, но увиденное мне так не понравилось, что я снова ослеп. Начинать разговор было тягостно. Я предпочел бы просто слинять и вернуться, когда дела изменятся к лучшему, но уже сомневался, что какие-то улучшения вообще будут. Поэтому обреченно вздохнул и спросил:
– Что случилось?
– Ты уехал, и все стало плохо-плохо, совсем невыносимо.
– Я отсутствовал не больше шести часов. Ты мог бы заняться делом, Стефанек. В учебники бы заглянул, что ли.
Стефанек умел рыдать. Его слезы были крупные, как горошины. К тому же он проливал их слишком часто, что раздражало. В то же время… все его чувства были открыты, даже те, которые он хотел бы утаить. Если ему было весело, он не мог не смеяться, а если было грустно, он не мог не плакать. Его кретинская искренность не в первый раз заставила меня смягчиться.
– Зачем ты порвал свои рисунки?
– Они убогие, никчемные. Я смотрю на них и все их ненавижу, – он мог рассуждать в таком духе по полтора часа. Он был абсолютно одержим идеей собственной неполноценности.
Вполуха слушая его нытье, я осматривал комнату. Ни один предмет не остался на своем месте. У Стефанека была привычка хватать и швырять все что под руку попадется, когда распсихуется. Он только при мне перебил тонну посуды. Однажды мне это надоело, и я пообещал ему, что в следующий раз куплю сразу два новых набора тарелок, чтобы один из них разбить о его голову. Не то чтобы посуда была так уж нужна – ели мы все реже, но когда в ней все-таки возникала потребность, я находил одни осколки.
– Они втаптывают мой фильм в дерьмо, и я думаю – а вдруг они правы? Вдруг папочка прав, и я всего лишь ничтожество, возомнившее о себе невесть что?
Мне никого не было жалко, плевал я на всех. Но когда Стефанек выглядел таким зареванным и растерянным, мне становилось не по себе. А потом становилось не по себе уже из-за того, что стало не по себе.
Я тоскливо оглянулся на входную дверь, еще раз подавил импульс сбежать, и сел на пол рядом со Стефанеком.
– Не все плохо, что они ругают, Стеф. Они мудаки. И твой папаша тоже.
– И все же я бездарь. Наверное. Даже думать страшно. Я боюсь этого больше всего.
– Ты талантливый. Твой фильм… он… – у меня язык не поворачивался сказать «хороший». – В нем что-то есть. Мне нравится, как ты пишешь. Ты отлично рисуешь, просто здорово.
Он зажмурился.
– Этого недостаточно.
У меня не было слов, чтобы продолжать убеждать его, потому что в действительности я редко думал на эту тему – есть у него талант или нет, меня это интересовало меньше прогноза погоды. Но почему-то я чувствовал сожаление.
Стефанек поднялся и ушел в ванную. Я проводил его взглядом. Маленький, в дырявом свитере на три размера больше, он выглядел каким-то совсем несуразным. Я успел соскучиться по нему, и от этого мне становилось страшно. В поле зрения попал низенький столик, на нем использованный шприц. В этой квартире жили наркоманы, которые уже перестали стесняться. Я отвернулся и уперся взглядом в рисунок Стефанека, разорванный на восемь частей, разбросанных по полу.