С тех пор, как Аввакум привел его из Устюга и в терем поселил, боярыне покойней стало. Убогий сей верижник горбатым был, хромым на обе ноги и скрюченный ходил, задравши вверх главу и глядя в небо. Однако в две недели всех бесов усмотрел, что приблудились с нищетой и голью перекатной, всех испытал и уличил, и выгнал вон. Однако сетовал, что самый главный бес еще остался, прикинувшись блаженным или бабой, мол, вся нечисть чаще в них вселяется. И много лет подряд ночами ходил по терему, смотрел и слушал, у прибылых людей искал рога, и ноги щупал, нет ли копыта.
И в ту же ночь, как Аввакум ушел через окно с семью рублями, явился Федор и так же зашептал:
– Ступай за мной! И крест возьми!
Боярыня пошла с крестом, а он ткнул пальцем в Афанасия, который на скамейке спал, затрясся и изрек:
– Се он! Зрю во лбу рога!
– Да это ж Афанасий, странник, – Скорбящая рукой махнула. – Привиделось тебе…
– Гони его! Ударь крестом, сама позришь – козлиные рога!
– Иди-ка спать…
– Бес, бес он! Но токмо тихий, чтобы не признали! А в тихом омуте все черти водятся. Ударь его, ударь! Проснется бесом!
Из всех блаженных Афанасий был самым невзрачным, смирным и печальным. Не звал народ с собой и не пророчил на площадях, и правды не кричал; обычно робко улыбался и все толмачил о Палестине, дескать, там до сей поры следы Христовы есть: где Божий Сын ступал, там травка выросла. Будь то пустыня иль холодный камень – везде цветет трава. И если подождать, когда созреет, и семя взять, то можно принести на Русь и всю ее засеять. Тогда наступит мир и благодать. Голь, что жила при доме, имела страсть одну – взирать на казни. Лишь слух пройдет, как божьи человеки, хромые и слепые, горбатые, больные – все до единого толпою бегут на площадь, дабы встать поближе. Иные лезли к палачу, едва не под топор, чтоб смерть позреть, и возвращались в кровавых брызгах. И токмо Афанасий ни разу не бывал на казнях и их страшился. Оставшись на дворе один, он прятался в конюшне или в навозной куче, а то отроет ямку и так в земле сидит, пока убогие не возвратятся с казни.
Скорбящая его жалела и посему сказала строго:
– Се Божий человек, не вздумай трогать, – и погрозила пальцем. – Не смейте обижать! Смотри, блаженный, за Афоню с тебя спрошу!
– Ох, быть беде! – вослед предрек ей Федор. – Спохватишься, а поздно будет!
Сейчас он увязался с поездом, то впереди бежал, чертей гоняя, то отставал и след крестил, но более держался возле кареты, и звон его вериг привычен становился уху.
– Какой тебе урок? Идти до Соловков молиться! – он погрозил крестом. – Почто ослушалась? Годи ужо, приедет Аввакум!..
Откуда было ему знать, куда духовник посылал и по какой дороге? В тот миг боярыня не вняла его речам, ибо покоя не давал тот всадник, а Федор вдруг на подножку встал и застучал в окно.
– А что ты, матушка, печальна? – спросил участливо и будто невзначай. – И блещут очи… Не заболела, чай?
– Спаси Христос, здорова… Ты бы в повозку сел. Немудрено свалиться, под колесо попасть.
– Что мне повозка? Там сенные девки, пристанут и щекотать начнут. А то велят порты спустить… Им-то потеха, а мне до слез. Уж больно не люблю щекотки!
– Мои сенные девки? Да полно, Федор! Чисты, как голубицы, и смиренны. При виде мужа очи опускают…
– То при виде мужа! А со мной… Притворны, матушка, ох, как притворны! Обижают!
– Почто же ты молчал? Да я их в монастырь! В послушницы!..
– Отправь! Ох, матушка, отправь! Проходу не дают… Пусти в карету..
– Ради Христа – садись, – она и дверцу распахнула, и помогла войти – суть, цепи придержала и крест пудовый. – Токмо вот вши…
– Ни, преблагая! Ни блох, ни вошек нет, – он завернул рубаху и показал изъязвленное тело. – На-ко, позри! Не моюсь, рубищ не меняю, а чист, поскольку свят. И дух идет, как от иконы – мироточивой, благостный и сладкий…
Под холстяным рваньем она позрела не мощи страстотерпца – плоть мощную и молодую, сплошную перевязь из мышц и крепких жил. И запах впрямь был благовонный…
Рука непроизвольно потянулась, чтоб прикоснуться, однако Федор рубаху опустил и вкупе с ней вериги.
– Ан, нет, не можно трогать! Поелику святой!
– Сколь же годов тебе? Мне мнилось, много…
– Мой возраст роковой, – на ухо прошептал. – Мне, как Христу: всего-то тридцать три…
Смущенная, она лишь осенила себя крестом, и в следующий миг дух ее замер. Послушные и сдержанные кони вдруг понесли с увала во всю прыть, и тщетны были старанья кучера и верховых. Карету растрясло, подушки полетели, слюда в окошке лопнула и обратилась в пыль. А Федор подхватил, обнял, чтоб не мотало, прижал к себе и так держал, дыханьем обдавая ее лицо.
Боярыне бы разорвать сии объятья и молиться, на Бога полагаясь. Не приведи Господь, постромка разорвется, оступится ли конь, не сдюжит колесо – она же полетела, утратив тяжесть тела.
И хворь греховная, почуя волю, взмахнула крыльями, как птица, овеяла всю плоть и воспарила!