Ужинали в комнате моих родителей, где была зажжена елка. Отец любил праздники — рождество, пасху, он был хлебосол, а мать кулинарка, и праздники всегда были вкусные. Большой круглый стол с фарфоровой лампой посередине покрывался крахмальной белой скатертью, крахмальные салфетки, баккара; быть может, об этом Мур и заметил в дневнике: «Атмосфера маленько мещанская!» А на столе пирожки, паштеты, заливное…
— Мур, попробуй, это очень вкусно! — сказала Марина Ивановна.
— Еще бы! Здесь не готовят такую гадость, как вы!
Марина Ивановна и бровью не повела, это скользнуло мимо, или сделала вид, что скользнуло мимо, и возникшая было неловкость мгновенно улетучилась, и разговор пошел дальше.
Да, он не умел себя держать, он был дурно воспитан. Но мне иногда казалось, что после успеха матери он как-то хотел ей напомнить о себе, подчеркнуть, что ли, свое право на нее, я не берусь это точно сформулировать. Марина Ивановна когда-то давно, в 1935 году, написала, что Мур «меня любит как свою вещь», — так вот он, видно, и хотел, чтобы его вещь была поставлена на место…
То был последний вечер, когда Марина Ивановна с Муром были у нас в гостях, да и вообще, когда были гости. Всю зиму Тарасенков учился на каких-то специальных военных курсах, организованных для писателей. Писателей готовили в военные корреспонденты, и Тарасенков был закреплен за флотом, он работал в так называемом в те годы оборонном журнале «Знамя», где редактором был Всеволод Вишневский, а Вишневский свято верил, что он рожден в тельняшке! Властный, истеричный, блестящий оратор и демагог, и актер в жизни, он, увы, слишком сильное влияние оказывал на Тарасенкова.
Потом 19 февраля я провожала Тарасенкова с Белорусского вокзала в армию. Уезжали Твардовский, Гроссман и он, их посылали писать историю дивизий, участвовавших в боях с финнами. Теперь эти дивизии дислоцировались в Латвии, Литве, Эстонии. Тарасенков был задержан в Прибалтике на всю весну, и в мае он еще сидел в Ленинграде, роясь в Морском архиве: он писал о военном корабле «Володарский».
Так проскочили зима и весна 1941 года.
Марину Ивановну я помню еще в конце января или в феврале на наших заснеженных, завьюженных Конюшках — она то ли шла из Союза, то ли по пути в Союз договорилась с Тарасенковым зайти к нам, а я откуда-то бежала, торопилась домой, и увидела ее издали на нашей горбатой улочке. Она стояла и разговаривала с убогонькой Сашей. Марина Ивановна внимательно ее слушала, а Мур, скучая, сбивал снег с башмаков о каменную тумбу на краю тротуара…
А что же теперь мне еще удалось узнать о тех последних ее зимних месяцах последней зимы?
Она много переводит. Она не переставала переводить. Тогда, в начале декабря, мы слушали у нее на Покровском бульваре перевод Бодлера, а в тетради ее есть упоминание, что в ноябре она переводила и Байрона, и «Оду к молодости» Мицкевича. А в декабре — еще и народные бретонские песенки XVIII века для антологии французской поэзии, которая готовилась все в том же Гослитиздате, а в январе для того же Гослитиздата — поляков и среди них Юлиана Пшибося!
И еще есть две удивительные записи в тетради с переводами. Должно быть, когда в две тысячи каком-то году станут доступными все тетради Марины Ивановны, когда будет открыт ее архив, таких записей окажется больше, но пока нам известны эти две. И, быть может, та, которую привожу здесь первой, была сделана Мариной Ивановной в тот момент, когда она отправила Мура в школу, вытряхнув из кошелька все содержимое, едва набрав ему на завтрак, и вспоминает, у кого она еще не заняла, у кого еще можно занять… А может, она только вернулась из Гослитиздата, получив гонорар, и думает, как ей суметь дотянуть до получки…
Не знаю, что послужило толчком к написанию этих строчек; знаю, что и в ту зиму Марину Ивановну, как всегда, донимало безденежье…
«Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух (понятий):
(Добрая слава, с просто славой — незнакома). Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне
Деньги? Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их нет. Есть — естественно, ибо
Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги».
И вторая запись — об ее священном служении