Читаем Славянские древности полностью

Другой интересной особенностью древнеславянского погребального обряда является погребение в ладьях. Обычай класть тело умершего в лодку и сжигать его вместе с ней либо насыпать над несожженной ладьей могильный курган часто встречается у северных германцев и балтийских финнов. В частности, известны находки лодок в скандинавских могилах. У славян погребения в ладьях очень редки, и если встречаются, то только на востоке (засвидетельствованы они как письменными источниками, так и археологическими находками, однако последние подтверждены недостаточно), и поэтому весьма вероятно, что этот обычай перешел от указанных выше соседей, в частности, под влиянием скандинавских русов. Кроме того, он засвидетельствован на Руси только в отношении княжеского рода[752]. Первоначально ладья, несомненно, означала всего лишь судно, представленное для загробной жизни. Чем пользовался умерший на этом свете, то же должно было быть в его распоряжении и на том свете.

Также под чужеземным влиянием, но на этот раз античным, к славянам в конце языческого периода перешел обычай класть в могилу деньги на дорогу в загробный мир. Это, несомненно, античный обол, дававшийся умершим для Харона, обычай, проникший к славянам по нижнему Дунаю или с берегов Черного моря. Даже в беднейших гробницах древнего Пантикапея, как правило, имеются медные деньги.

У славян этот обычай укоренился настолько глубоко, что многочисленные следы его мы не только находим в погребениях X и XI веков, но он удерживался и много времени спустя; более того, славяне во многих местностях еще и теперь вкладывают деньги умершему в рот или в руку, не понимая первоначального значения этого обычая[753]. Так поступают, например, в восточной Моравии, Словакии, на Украине, в Белоруссии, в Польше и на Балканах.

Пользуясь случаем, я хотел бы одновременно отметить, что «мертвый» по-древнеславянски — навь, и это слово одновременно означало и загробный мир вообще. Некоторые лингвисты искали в этом слове еще один отголосок упомянутого античного влияния, связывая его с греческим , латинским navis и имея в виду лодку, на которой Харон перевозил души умерших на тот свет[754]. Хотя эту связь и нельзя отрицать (в древнем чешском и польском языках мы имеем nav, n'ava также и в значении лодка), этот лингвистический вопрос все же следует оставлять открытым. Столь же возможно, что старославянское навь не связано с navis, но происхождение его древне-индоевропейское, так же как и готское naus и литовско-латышское navit, nave[755].

Неясно и происхождение обычая хоронить мертвых в санях или привозить умерших на санях к могиле, даже если погребение происходило летом. В русских источниках, по которым этот обычай нам только и известен, имеется несколько сообщении о том, что тела умерших князей Владимира, Бориса, Глеба, Ярослава, Михаила, Святополка (X–XII века), хоронились ли они зимой или летом, привозились к месту погребения на санях[756].

Более того, люди, ожидавшие своей смерти, готовили себе для погребения сани, а старое русское выражение «сидеть на санях» означало то же, что и «быть перед смертью»[757]. Этот обычай еще долго удерживался в России и на Украине, а в Карпатах он бытует и до сих пор; имеются известия о подобном же обычае в Словакии, Польше и Сербии[758]. В сани всегда впрягались волы.

Поскольку же этот обычай распространен также и у финнов и среди некоторых урало-алтайских племен, возникает законный вопрос: является ли он местным, славянским, или же заимствован славянами у соседних с ними народов? По всей вероятности, обычай везти тело покойника на санях является все же местным как у славян, так и у финнов и связан с характером русской земли, а также с тем, что сани были на Руси древнейшим видом транспорта. На вопрос о том, где возник обычай класть в могилу сани, нельзя дать удовлетворительный ответ.

Весьма интересной и существенно важной подробностью древнеславянского погребального обряда является также погребальное празднество, так называемая тризна и связанный с нею пир (пиръ, страва).

С полной достоверностью тризна засвидетельствована только у восточных славян, однако известия, которыми мы располагаем в отношении остальных славян, дают право не сомневаться, что тризна была известна всем славянам. Подробного описания того, что, собственно, представляла собой тризна, нет, однако сопоставление различных дошедших до нас известий дает все же возможность восстановить истинную ее картину.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Будущее ностальгии
Будущее ностальгии

Может ли человек ностальгировать по дому, которого у него не было? В чем причина того, что веку глобализации сопутствует не менее глобальная эпидемия ностальгии? Какова судьба воспоминаний о Старом Мире в эпоху Нового Мирового порядка? Осознаем ли мы, о чем именно ностальгируем? В ходе изучения истории «ипохондрии сердца» в диапазоне от исцелимого недуга до неизлечимой формы бытия эпохи модерна Светлане Бойм удалось открыть новую прикладную область, новую типологию, идентификацию новой эстетики, а именно — ностальгические исследования: от «Парка Юрского периода» до Сада тоталитарной скульптуры в Москве, от любовных посланий на могиле Кафки до откровений имитатора Гитлера, от развалин Новой синагоги в Берлине до отреставрированной Сикстинской капеллы… Бойм утверждает, что ностальгия — это не только влечение к покинутому дому или оставленной родине, но и тоска по другим временам — периоду нашего детства или далекой исторической эпохе. Комбинируя жанры философского очерка, эстетического анализа и личных воспоминаний, автор исследует пространства коллективной ностальгии, национальных мифов и личных историй изгнанников. Она ведет нас по руинам и строительным площадкам посткоммунистических городов — Санкт-Петербурга, Москвы и Берлина, исследует воображаемые родины писателей и художников — В. Набокова, И. Бродского и И. Кабакова, рассматривает коллекции сувениров в домах простых иммигрантов и т. д.

Светлана Бойм

Культурология