Нет сомнения, что для многих — если не для всех — наших западников указанная формула звучит как нельзя естественней: давно уже стало понятно — задолго до революции, в «Вехах» хотя бы, — что «народническое мракобесие» (формула Бердяева) — тяжкая болезнь русского духа. И уж совсем банально звучит, что бороться за нужды народа — не значит разделять предрассудки народа. То, что Горький сумел не поддаться обаянию народнического мифа, — немалая его заслуга или, скажем так, громадное преимущество его живого (не книжного) опыта. «Мужички за себя постояли», — усмехался Достоевский и тут же складывал сказку о мужике Марее. Но миф Достоевского не только крестьянский, он вообще об «униженных и оскорбленных» — при полном, надо сказать, понимании, что «маленький человек» в сущности свинья; это Лев Шестов в «Апофеозе беспочвенности» так резюмировал народолюбие Достоевского, и правильно делал. Кто такой Фома Опискин, как не «маленький человек» и не «страдающий брат»? Однако сумел же Художественный театр осенью 17-го года увидеть в нем — большевика! Шестов идет еще дальше — высматривает психологические корни этого народолюбия: Достоевский в народе любил
Да и настолько ли «элементарно» это настроение? Разве не та же нота звучит, допустим, у рафинированного европейца С. Моэма, когда он говорит, что жизнь научила его не доверять страдающим и несчастным и что успех, а не страдание делает человека лучше — терпимее, шире, добрее? Получается, что соответствующие мысли Горького нельзя не приветствовать.
Не было, однако, в Горьком той культурной легкости, того просвещенного скептицизма, которые, позволяя постукивать молоточком по медным башкам кумиров, в то же время не превращают человека в неистового молотобойца. Горький, прочитав Ницше, подумал, что «философствовать молотом» — значит и в самом деле проламывать головы. Разоблачая одни мифы, он тут же строил другие, ибо был он человеком «верующим» — нуждавшимся в вере, в заполнении той пустоты, которая и есть знаменитое «ничто»: сознание и свобода. В мифоборчестве Горького основная эмоция не скепсис, а ненависть. Он вроде Белинского: по природе своей жид и с филистимлянами за один стол не сядет.
Первым объектом горьковской ненависти, как со страхом увидели народнические критики, бывшие еще в силе ко времени горьковских дебютов, стал все тот же мужик: то ли богоносец, то ли прирожденный социалист. За босяка как «протестующую личность» либеральная критика ухватилась именно потому, что ухватиться у Горького было, кроме этого, не за что, а босяк — тот хоть в лохмотьях ходил и, значит, каким-то привычным стереотипам униженного и оскорбленного соответствовал. В битье же стекол и скул, даже и в воровстве усматривали революционную потенцию.
Тут вот чего еще не следует забывать. С Горьким носились не только народники и марксисты, но и тогдашняя элита, интеллектуальные и художественные сливки — круг Мережковского, к примеру. Более того, его успех совпал по времени с появлением пресловутого «декаданса» — и вот сюда-то стали зачислять и Горького. Он воспринимался отчасти в линии антипозитивистской и иррационалистической литературы начала века: лейтенант Глан на русский манер. Из Горького стали делать выразителя стихийного «природного» начала и, соответственно, разоблачителя оторвавшейся от жизненных источников, искусственной, «городской» культуры.
Невозможно сделать большей ошибки, говоря о Горьком. Меньше всего в нем самом того босячества, которое пленило его читателей и критиков. И здесь мы говорим не только о биографических моментах у Горького, но и характер его творчества, его