Это стихотворение было напечатано с классическим подзаголовком: «Подражание армянскому». Другое стихотворение, без Аллаха и падишаха, Анна Андреевна не записывала и брала с друзей клятву — не доверять бумаге, помнить наизусть:
С такой оценкой Сталин, надо полагать, и войдет на страницы учебников будущего — достойное звено в цепи, предсказанной М. Волошиным:
Однако в Сталине было нечто, не ложащееся в высокий слог — даже в слог, приличный злодею, но злодею высокой трагедии. В нем было что-то пошло уголовное, воровское. Сталин отчасти просто вор, укравший власть у трагических злодеев вроде Троцкого, слишком увлекшихся риторикой революции и забывших о Смердяковых, которые ждали своего часа. Эту уголовную, смердяковскую стихию Сталина и его приспешников почувствовал О. Мандельштам. Настолько почувствовал, что не мог более писать о времени высоким слогом, сошел с любимых эллинских котурнов и обратился к фене (воровскому жаргону):
Его стихи стали дергающимися, скрюченными, как люди, сдавленные страхом в своих квартирах с тонкими, как бумага, стенками. И как плевок — звучит эпиграмма, за которую он заплатил жизнью:
Сами по себе эти стихи слишком прямолинейны, чтобы быть прекрасными. В них нет обычных мандельштамовских темнот, сквозь которые светится что-то самое главное, невысказанное — внутреннее, «забытое слово»… Чувствуется, что человек писал — как в окно бросался, ослепнув от страха и неотвратимой воли сказать — сказать то, чего никто, кроме него, не скажет, потому что все оцепенели, а он, до безумия охваченный страхом, — поэт, и поэтому должен сказать, хотя бы назавтра плаха…
Размеры моей работы не позволяют цитировать прозаиков. Ограничусь несколькими строками из рассказа одного писателя — Владимира Набокова. Гению всех времен и народов он посвятил рассказ «Истребление тиранов»: