Всю ночь двигались войска, охватывая Кремль в кольцо, запаливали костры для обогрева, мерцали багинеты – льдяные, в изморози. Шпалерами строились солдаты по лестницам дворцовым. Впереди – день тяжелый, всякого жди. Высоких людей принизят, а низкие поднимутся. В народе простом тоже не тихо: слухи ходят, что укротят гнет крепостной, от рабства мужика отторгнут…
Князь Дмитрий Голицын побелел лицом. Похудел. С ног сбился. Спал на притыке. Сегодня в пятом часу утра встал, шуршал бумагами. Потом стали собираться во дворце приглашенные повестками. Шумели, и Голицын велел Степанову проверить – не затесались ли иноземцы в собрание?
– Не допущены, князь. Но послы иноземные внизу дворца топчутся. Озябли шибко. Особливо испанцев колотит.
– Пусть подымутся для обогрева… А что Ягужинский?
Степанов двери приоткрыл, осторожно глянул в палаты.
– Здесь, – сказал. – Графы сидят и беседы ведут…
Канцлер Головкин неопрятным ртом прошамкал:
– Коли арест моему зятю Пашке, так пущай о том не вы, а сама императрица решает: прав или виноват Пашка?
Вступился честный фельдмаршал Долгорукий:
– Ныне ея величество не у дел! Нам решать – кто прав, кто винен. А печешься ты, Гаврила Иваныч, о Пашке по родству. Но роднею на Москве не удивишь: здесь кошка с мышью жила и мышеловку рожала. Сколь веков стоит Москва, с тех пор все дворяне переспали крест-накрест, словно на острове. И ты, канцлер, более о пользе отечества помышляй, нежели о Пашке заблудшем. – И, сказав, жезлом приударил: – А народ-то гудит, пора идти к нему…
Вышли верховники к собранию, кланялись – и туда, и сюда.
Головкин, на Пашку поглядывая, прокричал натужно:
– В неизреченном милосердии своем императрицы Анны Иоанновны, в заботах неусыпных о своих верноподданных, изъявили божецкую милость полегчить всем сословиям, дабы оградить их животы и честь ихнюю новыми благими законами…
– Но, – закрепил Голицын слова канцлера, – без самовластия самодержицы, без произвола монаршего… Виват Анна!
Осыпая сургуч с печатей, Дмитрий Михайлович извлек письмо императрицы, читал, что она пишет, собранию:
Потом Голицын затряс перед ошалевшим собранием кондициями.
– Вот они, эти способы! – возвещал громогласно. – Вот почин переустройств государственных. И кондиции сии ея величество изволили апробовать на Митаве, а сами уже к нам выехали…
Кто-то свистнул – будто суслик, опасность завидевший. Пошло по сановным рядам шептание. Получалось так, что Анна кондиции зверские сами сочинила – себе же во вред, а самодержавной власти в ущемление. Очевидец пишет: «Шептания некия во множестве оном прошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел…»
– Тихо! – гаркнул Голицын и стал зачитывать кондиции.
Зароптали военные чины, когда услышали, что «гвардии и прочим полкам быть под ведением Верховного тайного совета».
– Не вам служим, – бубнили старые бригадиры. – Не вам, а ея величеству принадлежим… На кой хрен вы нам сдались?
Вскочил фельдмаршал князь Иван Юрьевич Трубецкой.
– Это мне-то служить тебе, Митька? – обиделся слезно.
– Сядь, – отвечал Голицын. – Мне от тебя, фельдмаршал, службы не надобно. И не нам! Не нам служить ты станешь…
– Так какому же бесу тогда? – спросил Матвеев.
– Не бесу, а России, – величаво провозгласил Голицын…
И стало тут тихо. Задумались…
– Кондиции те, – раздался вдруг голос Ягужинского, – происхождения совсем не митавского, а московского… И не ведаю я и весьма чуждуся, с чего бы это государыне писать их на себя? Птица божия сама себе не стрижет крыльев!
Из вороха брюссельских кружев, по краям обтрепанных, горя камушком цветным, высунулась смуглая тощая рука Голицына.
– Вот он, холоп, – показал на Ягужинского. – Рабом родился, рабом жил и в скверном рабстве скончаться желает…
Поднялся во весь рост фельдмаршал Долгорукий; жутко и тускло глядело на Ягужинского бельмо российского ветерана.
– В подозренье ты, Павел Иваныч, – сказал Василий Владимирович. – Противу блага отечества на рожон прешься. Знаем мы твои помыслы тайные. Не пострашусь долг свой исполнить на людях…
Из дверей потянуло холодом – это вступил караул.
Ягужинский, беду почуяв, задом-задом в знать затирался:
– Я андреевский кавалер… Меня не тронешь!
Но Долгорукий, длань вытянув, голубую кавалерию сорвал с него:
– Вот и не кавалер ты более! Еще что есть у тебя? – Нашли в кафтане ножницы (отобрали), нашли карандаш богемский (отобрали). – Теперь взять его! – велел фельдмаршал. – Из чинов московских хотел ты, Пашка, митавским клиентом сделаться… Берите его!