Отложив газету, я поглядел на Луи, спавшего спиной ко мне. Нечто чрезвычайно знакомое было во всей ситуации: кровать у противоположной стены, потертый зеленый ковер на полу, умывальник, марлевая занавеска на окне. Комната Бернарда в пристройке. Наши долгие ночные беседы. Белокурая голова Луи была как удар в солнечное сплетение. И не потому, что он был похож на Бернарда. Просто в это мгновение он и был Бернардом. Новым, неведомым Бернардом.
Я поспешно встал. Когда я клал газету на ночной столик, мои наручные часы звякнули о темный стеклянный абажур лампы. Звук был настолько знакомым, что у меня внутри все замерло. Однако пришлось основательно порыться в памяти, чтобы припомнить его. Да, конечно: позвякивание стеклянных лепестков абажура в моей детской, когда я во время болезни потянулся к стакану с водой. В ту минуту, когда, как сказал доктор, кризис уже миновал.
7
Хотя было пять минут пятого, в доме стояла тишина. Лишь из кухни доносились какие-то приглушенные звуки. Дверь в комнату матери была закрыта. Я на секунду задержался возле отцовской двустволки, висевшей в коридоре, и погладил полированный приклад. Может быть, удастся подстрелить что-нибудь в вельде? Но не без очков же! Чертыхнувшись, я вышел из дома, осторожно прикрыв за собой дверь. Тускло светило водянистое зимнее солнце.
Я бесцельно побрел по двору мимо фигового дерева. С вершины холма по-прежнему доносились ритмичные удары кирок, вгрызавшихся в землю:
Мне не хотелось идти туда. Почти машинально я пошел мимо сараев, мимо отцовской пристройки, мимо каменной ограды кладбища к высохшей речке на дне долины. По обе стороны тропы поля превратились в голую землю, вычерненную солнцем. Водоем у запруды был пуст, на дне замысловатым узором растрескалась глина. А ведь здесь я едва не утонул когда-то.
Я брел как лунатик, не решаясь ни переменить направление, ни остановиться и проклиная свои роскошные итальянские ботинки, в которых я спотыкался через каждые несколько шагов. Надо было привезти старые охотничьи сапоги. Правда, я не собирался в этот уикенд совершать долгие пешие прогулки.
Охота, единственная из забав моего раннеромантического периода, которой я остался верен. Сейчас я охочусь не чаще раза в год. Обычно зимой, когда открыт сезон. В лесах Северного Трансвааля или в Юго-Западной Африке где я могу совместить это с деловой поездкой на одну из моих шахт. Эти несколько дней в кругу близких друзей помогают мне освободиться от давления внешнего мира куда лучше, чем все остальное (если не считать той недели в Мозамбике с Беа). На охоте ничто, кроме нее самой, не имеет никакого значения, мир далек и не интересен. Есть только ежедневные походы в буш втроем или вчетвером, в старой одежде, охотничьих сапогах, в шапке защитного цвета и со своим надежным ружьем триста восьмого калибра. Выбираешься из палатки с первым проблеском зари, когда мороз еще стелется белым инеем по земле, варишь кофе на костре, разожженном головешками, тлеющими со вчерашнего вечера, слушаешь поскрипывание сапогов по жесткой траве. Все чувства в тебе напряжены, глаза и уши ловят малейший звук или движение в буше. Медленно поднимается солнце. Жуки в траве. Паутина, сверкающая в утренних лучах. Птицы-носороги в терновнике. Если не повезет, крикливая птица увяжется за тобой, перелетая с дерева на дерево, и спугнет дичь. Куропатки, вспархивающие прямо из-под ног. К полудню — уже подстреленные антилопа или сернобык. Печень, зажаренная на углях, — слишком дикарское и обильное блюдо, на мой вкус, но это обязательная часть ритуала.
Мгновение, когда видишь, как антилопа дергает головой. Попал. Последний прыжок. Ты подходишь к ней: она еще в агонии, тонкая шея дергается и бьется в траве, большие черные глаза застланы голубоватой пеленой, из ноздрей бегут струйки крови.
Несколько раз мне случалось охотиться и на крупных зверей, однажды даже на льва. Тогда ощущения еще более сильные, ибо в условия игры входит и возможность собственной гибели. Опасность, страх. Рискуешь жизнью только для того, чтобы подстрелить животное. И не более. Но может быть, именно простота игры и придает ей какое-то дикарское обаяние. Жизнь и смерть, не замутненные ничем иным. Словно возвращаешься к первоосновам бытия.