Но если Бернард что-то задумывал, никакая сила не могла его остановить. Он снова прошел в участок. Как я потом узнал, он настоял на телефонном разговоре с начальником участка и получил разрешение связаться по рации с полицейским фургоном. Когда фургон наконец приехал и задержанного вывели, было ясно, что за это время его основательно избили. Бернард пришел в ярость. А если он действительно взбешен, как той ночью, то владеет собой особенно хорошо. С холодной, ненавязчивой деловитостью он еще раз позвонил домой начальнику участка и описал случившееся. Через пятнадцать минут тот был в участке. Задержанного отпустили под залог, а против лейтенанта и его подчиненных было возбуждено дело. Кроме того, Бернард настоял, чтобы Дориного мужа отвезли к врачу для осмотра и составления медицинского заключения.
Домой мы вернулись за полночь. Гости уже разъехались. Элиза ждала нас, сидя за столом, уставленным пустыми рюмками, переполненными пепельницами и тарелками с объедками. Она ни словом не упрекнула меня и даже подставила щеку для поцелуя, а губы ее растянулись в деланной улыбке. Но я видел, что она вне себя. Не будь тут Бернарда, она закатила бы мне многочасовой скандал. (Впрочем, не будь тут его, для скандала не было бы и повода.)
— Увы, дорогая, — сказал он. — Я страшно виноват перед тобой. Но случаются вещи и поважнее.
Он принес себе из бара коньяк и удобно устроился в большом кресле. Я вспомнил, что ему, по его же словам, надо еще подготовиться к завтрашнему выступлению в суде, но был слишком сердит, чтобы думать об этом.
— К чертям собачьим все твои дела поважнее, — сказал я, наливая себе виски. — Из-за какой-то дурацкой истории ты испортил вечер и себе, и другим.
— Зато добился освобождения этого малого прежде, чем его исколошматили еще раз.
— Думаешь, его стали бы бить, не разозли ты их? Тебе лишь бы настоять на своем. И успокоить свою душеньку.
Он не ответил. Он просто сидел и смотрел на меня, тень улыбки играла на его лице, склоненном над стаканом; мы оба слишком устали, чтобы препираться. Не помню, как события развивались дальше. Кажется, он добился своего. Но чего ради? Я-то сделал из этого практические выводы: в конце месяца рассчитал Дору, устранив тем самым повод для подобных инцидентов, и купил двух овчарок.
Скверная погода зимой в Лондоне. Идти мне некуда, заниматься нечем, ничто не мешает писать. Даже странно, сколь незначительные события вспоминаются при подобном занятии, — события, о которых никогда не думал, что запомнишь их. Что ж, тем интереснее играть с самим собой в эту игру, циничную и в то же время забавную, — считать свою писанину романом, за который я давно грозился приняться. Кроме того, это позволяет взглянуть на себя как бы со стороны, более объективно. Пока я стараюсь избегать каких-либо оценок и толкований. Значит ли это, что я, подобно Пилату, умываю руки? Возможно. По крайней мере я не питаю на этот счет никаких иллюзий. В свое время мы часто спорили по этому поводу с отцом Элизы. Вообще-то я уважал старика, хотя он бывал порой консервативен и прямолинеен. («В сих стенах, с помощью Кальвина и господа я чувствую себя в безопасности».) Но он наделен был природной неподдельной гуманностью и смирением. Его вполне можно назвать олицетворением любви к ближнему.
Что касается Пилата, то отец Элизы исходил из традиционного представления о неискупимой виновности этого человека, которое я решительно не разделяю. Я только что снова пролистал гостиничную Библию (от Матфея 27, от Марка 15, от Луки 23, от Иоанна 18 и 19) и хотел бы спросить: разве можно обвинять Пилата, учитывая те обстоятельства, в которых он оказался?
Каковы же эти обстоятельства? Толпа хотела смерти Иисусовой, ее вожди хотели смерти Иисусовой, да и сам Иисус хотел умереть во исполнение пророчества. Пилат, прекрасно понимая, что этот человек невиновен, делал все возможное, чтобы спасти его. Он говорил с толпой, говорил с обвиняемым. Тот заявил, что рожден «свидетельствовать о Истине». Но когда Пилат спросил: «Что такое Истина?» — обвиняемый отвечать отказался.
Тогда Пилат пришел к весьма разумному решению. Он недвусмысленно дал понять, что убежден в невиновности обвиняемого. Но под давлением обстоятельств и подчинившись требованиям толпы, которая предоставила ему возможность снять с себя ответственность за участь обвиняемого, он холодно умыл руки и выдал узника.
На мой взгляд, это поступок человека, осознавшего требования времени и не подверженного иррациональным воздействиям. Попробуем представить себе, что получилось бы, если бы Пилат решил во чтобы то ни стало спасти Иисуса. Совершенно очевидно, это означало бы лишь его собственное падение. Более того, он никого бы не спас и никому бы не помог: ведь сам Иисус хотел быть казненным. И Пилат подчинился обстоятельствам; нет сомнения, что он презирал толпу и верил в невиновность Иисуса. Он был достаточно разумен, чтобы открыто осудить создавшуюся ситуацию, но не позволить ей раздавить себя. В таком человеке я вижу определенное величие.