В квартире напротив прежде обитала милая семья — муж и жена, молодые инженеры с трехлетней дочкой Леночкой, иногда забегавшей к Бутову поиграть. Теперь там было пусто. На полу валялись книги, бумаги, белье, детские платьица, женские и мужские костюмы. В детской кроватке, устремив бледно-голубые глаза к потолку, лежала большая кукла. На подушке вмятина от головки исчезнувшей девочки. «Куда она-то попала? Не в лагерь же, не в тюрьму? Или есть тюрьмы для трехлетних?!» Не тюрьмы, так сиротские дома — это при живых отце и матери; или тем недолго жить?!
Кругом была маленькая пустыня; тысячи, а может быть, миллионы безжизненных пустынь вновь и вновь образовывались по всему городу, всей стране — отделенные запечатанными дверями.
Бутов с непроходящим сознанием нечистоты почувствовал, что на лице его все та же жалкая, искательная улыбочка. Постарался стереть ее и не смог.
Или это инстинкт не давал отбросить спасательную маску; чтобы выжить, необходимо было и это — научиться управлять лицом, ни на секунду не расслабляясь. Даже во сне, ведь и ночью кто-либо из них может проникнуть к тебе. Как? Через закрытую дверь, через стену? Может! Именно ночь самое
Надо научиться какому-то, совсем иному поведению. Нет, не научиться — на учение нет ни времени, ни сил, — а просто довериться инстинкту самосохранения, выползшему из первобытных времен; быстроте инстинкта, его безошибочности, и его беспощадности тоже. Разум может только подвести. Надо не думать, а именно соображать. Разум отступает, чем ближе край бездны, в которую вот-вот провалишься; ведь Р. провалился, а кто еще был таким олицетворением разума!
Провалился, исчез. Навсегда? Бутов знал, что навсегда. Инстинкт был рядом с Бутовым и контролировал его поведение. Человек словно раздваивался, как при шизофрении.
«А если я действительно сошел с ума?» — подумал Бутов.
Новый хозяин квартиры, тяжело и властно ступая, шагал по комнате.
— Жили — не тужили, — сказал он.
У него были черные усики и большое квадратное лицо. Управдом поднимал с пола вещи, пересчитывал, вносил в опись и швырял в общую кучу. Действуя привычно и споро, он сказал тому, с квадратным лицом:
— Если что подойдет — не стесняйтесь!
— А мы в университетах штаны не просиживали, чтобы стесняться. Только и своих шмоток хватает. Этому отовариться, что ли?! — он взглянул на Бутова, стоящего в дверях.
— Нет, нет! — с ужасом воскликнул Бутов и поднял руки к лицу, как бы защищаясь. Мимолетный взгляд того, с квадратным лицом, налился тяжестью, как свинцом, стал
неподвижным; взгляд проникал без малейшего усилия через кисти поднятых рук в глаза, а там и внутрь, в самое затаенное. Вспомнились слова Сони: «Да вы просто трус». И еще вспомнилось: «Кто говорит, я люблю Бога, а брата своего ненавидит, тот лжец».
Трус и лжец. Руки сами собой опустились, да и что защищать, когда ты трус и лжец.
С квадратным лицом снова шагал по комнате, управдом не отвлекаясь составлял опись. Когда все окончилось и Бутов вернулся к себе, он прежде всего стал искать спички, чтобы сжечь тетрадку.
Спичек не нашлось. Попросить у соседей? Это могло выглядеть подозрительным. Он закрыл дверь на два оборота ключа, зашторил окно и стал читать тетрадку:
«… Нынешние апокалипсические времена отличаются от предсказанных Иоанном Богословом тем, что охватывают своим пламенем не сразу всю страну, а постепенно, сословие за сословием; семья за семьей объявляется вне закона, «лишними людьми» в каком-то новом страшном смысле. Гумилева расстреливают, сын его и Ахматовой отправляется в лагерь. А Анна Ахматова остается на свободе. Какая это свобода! Некоторые живут, чтобы забыть, другие — один на тысячу, чтобы помнить. Закон режет семьи по живому; такова его воля. Впрочем, слово «закон» совершенно неуместно.
То же происходит и с различными направлениями искусства, научными школами; многое заменяется одним. Вы понимаете меня?» Читая, Бутов словно слышал голос Р., мягкий и непреклонный, пророческий. Вот теперь тоска по учителю сжала сердце. Он был единственным из всех, кого Бутов знал, достойным слов: «Се Человек». Позорное и предательское бегство в университетском коридоре было бегством не только от Р., но и от того неокрепшего, что могло стать человеческим в самом себе.
Бутов читал:
«Все это похоже на опричнину и, может быть, с опричнины и началось. Те, кто объявляются вне права жить, — отделяются от остальной страны стеной, проволокой. Тот, кому это удобнее, может вообразить, что за ней тишина. Кто посмелее, расслышит крики, слова, но искаженные до неузнаваемости. Стена, или нет — ширма, которой в больничной палате отделяют умирающего. Уберут ширму, откроется тщательно заправленная кровать, и нет следа от того, кто тут доживал последние часы. Удивительная тайна и ужас бесследности человеческого существования; даже больше чем самой смерти.