Гадали десять раз на день, всякий раз получалось разное. Но не в гаданье верили — ценили, хорошо ли, складно ли рассказывает Маня. И так хотелось, чтобы карта выпала «легкая»… Кругом война, до «евонной» постели — враг, враг, враг, фронты, фронты, фронты… Сказки взрослым людям слушать было как будто бы зазорно. Но как жить без мечты?!
Гаданье было как рассказывание сказок. Всякий раз увлекательно, и иначе, чем прежде, и придумать можно было невесть что, однако не страшное, а только легко будоражащее сердце… Оттого-то Маню просили гадать снова и на ее отговорки: «Нельзя ж четвертый раз: карта лишь до трех раз не врет!» — махали рукой: «Что ты, Манюнечка! Это до войны она больше трех раз не могла, а теперь все может!»
…Сидел я однажды у себя, в избе, где стояла на постое редакция нашей армейской газеты, «отписывался» после очередной поездки на передний край. Вдруг на пороге возникла цыганка. Двадцать юбок, солдатский ватник, молодая еще, в полу ватника вцепился цыганенок лет трех — довоенного, значит, рождения. Увидела меня и сразу, с порога, завела:
— Что сидишь, скучаешь, жемчужный мой, золотой, ненаглядный, посеребри ручку, всю правду расскажу, зазнобу твою вижу, далеко-далеко она, по тебе томится, света божьего не видит, дай ручку, всю правду цыганка расскажет!
Знал я: их табор стоял в соседней деревне — застрял там с самого начала войны. В первый же месяц все молодые мужчины ушли из него в армию, ни один не уклонился от призыва, остались старики да женщины. Они работали в колхозе как могли, но прижала голодуха, и они принялись снова бродить по округе.
Смотрю на молодку, слова у нее привычные, рассыпчатые, но глаза уже разучились врать. И такая в них тоска горькая… Хоть бы ей самой, что ли, кто нагадал бы порадостней!..
И я ей предложил это. Рассмеялся и так и сказал:
— Милая! Ну что ты мне можешь нагадать! Я же больше твоего знаю! Про эту войну проклятую, во всяком случае… Дай-ка лучше ты мне свою руку!
Сперва она не поверила, что я предлагаю ей это всерьез. Вскипела:
— Зачем над женщиной смеешься?!
— А я не смеюсь. Дай руку, тогда и проверишь!
Уговорил. Она протянула мне ладонь. И я ей все-все рассказал. И про то, как муж о ней думает-томится, и как ему тяж<ко, — зачем мне было врать, что ему легко? — и как он уже первую медаль заработал (она радостно закивала: «Правильно, правильно: „За отвагу“!» — «Ну вот видишь!» — сказал я), и как он вернется живой-невредимый и еще больше будет ее любить. В общем, ничего не соврал, все рассказал, чего хотелось и ей, и мне…
Когда я кончил, она низко поклонилась мне у порога и оказала:
— Хороший мой, жемчужный, хочешь, я тебе белье постираю. Нужно, а?
Нюра Игнатова
В 1942 году я по заданию редакции перешел лесами линию фронта и попал к партизанам смоленского Бати, а девочку, о которой сейчас расскажу, видел у него своими глазами. Ей было всего одиннадцать лет, и у партизан она находилась на более чем странном положении. Она не пришла в отряд по своему желанию, как Леня Голиков или Саша Чекалин — герои-пионеры. Судьба ее была иной и куда более трагичной.
Отец Нюры Игнатовой — пропойца и вор, — едва пришли гитлеровцы, предложил им свои услуги. Они с радостью назначили его старостой, и он до того старался, что лично возглавил сожжение своей деревни, когда ему было поручено это сделать. Собственное имущество немцы, конечно, разрешили ему забрать: они его, с повышением, перевели старостой в другую деревню, более крупную.
Партизаны Бати задержали Нюру тогда, когда она перегоняла на новое место двух отцовских коров. Они спросили ее, кто она и чьи коровы. Девочка бесстрашно ответила:
— Игнатова я.
— Какая Игнатова? Старосты Павла дочка?
— Да. Его.
— А ты знаешь, что раз ты такой сволочи дочь, то мы у тебя коров заберем?
— Не заберете! Мой папаня никого вас не боится. Только троньте, я ему все расскажу!
Ну что с ней было делать! И отпускать нельзя: ее встретили около самой базы; а с собой брать?.. Куда?
Но все-таки забрали. Доставили в штаб, и Батя распорядился держать ее при штабе. Только вот кем — это было непонятно.
Она целыми днями — я видел это, когда попал к Бате, — чистила картошку (в штабе варилось на десятки людей), отстирывала бинты, делала еще что-то по хозяйству. Вместе с тем часовой, стоявший у ворот, имел наказ: никуда со двора Нюру не выпускать.
Ходила она по-деревенски: в лаптях, онучах, юбчонке из домотканой материи. Но при всем этом — в роскошной, плотного шелка, ослепительно-белой кофточке. Мне рассказали историю и этой кофточки. Один партизан, по своей гражданской профессии портной, увидел, как прохудилась у Нюры последняя кофтенка, и из трофейного парашютного шелка сшил ей на руках новую. Он вообще очень привязался к девочке: его собственных двоих детей уничтожили каратели. Да и Нюра постепенно начала платить ему тем же. И ко всем остальным партизанам стала относиться доверчивей — не то что в первые дни, когда озиралась на всех, как волчонок.