Отношение дворянок к собственному детству по прошествии многих лет жизни определялось либо его идеализацией246
, либо негативизацией247 в зависимости главным образом от характера взаимоотношений девочки с матерью. Матери же, по представлениям дочерей, относились к ним очень по-разному: могли любить старшую дочь, своего первого ребенка248, и недолюбливать младших (в особенности поздних, последних из своих многочисленных детей249), вообще быть недовольными рождением дочери, ожидая сына250. Свидетельства мемуаристок выявляют на протяжении столетия – с середины XVIII века до середины XIX века – одну и ту же типичную реакцию дворянок на нежелательных дочерей: «огорченные» матери пытались потерять их из виду, вывести за пределы собственного зрения, сымитировать их несуществование («не могли выносить присутствия» и «удаляли с глаз колыбель»251 (1759), «толкали с коленей» и «отворачивались»252 (1783), «глядеть не хотели»253 (1850)). В этих случаях подраставшие девочки отдавали себе ясный отчет в отсутствии к ним материнской любви и воспринимали это как травмирующее переживание254. Сами же они сознавались в том, что любили своих матерей, сочувствовали их судьбам и даже восхищались ими255. Став взрослыми, дворянки осмысляли подобное отношение к себе матерей как следствие нереализованного желания «иметь сына»256 («непременно сынка хотелось»257), компенсируемого любовью к другому ребенку, который мог быть как мужского пола258, так и женского259. Однако даже такого рода случаи доказывают не собственно факт отсутствия материнской любви (матери, судя по ряду указаний, все-таки любили своих дочерей), а то, что отношение к ребенку, как и предшествующее отношение женщины к своей беременности, представляло собой экстраполяцию ее внутренних мыслительных построений, восприятий, переживаний, оценок. Не следует забывать также об исторической эволюции понятия «материнская любовь», как установила французская исследовательница Элизабет Бадинтер (Elisabeth Badinter)260, изучая историю семейных отношений с XVII века до настоящего времени.Даже в тех случаях, когда женщина лишалась мужа и утрачивала его власть над собой, она не переходила на партнерскую модель отношений с дочерью, а продолжала либо ее игнорировать, либо применять к ней репрессирующую стратегию воспитания. В то время как сын ассоциировался с надеждами матери, воплощал для нее попытку «создания мужчины», которого она хотела бы видеть рядом с собой, дочь была олицетворением собственных неудач, несбывшейся мечты, например связи с мужем, не принесшей счастья, и, наконец, безысходности от предчувствия повторения того же жизненного сценария. Досада на невозможность изменить к лучшему свою жизнь и неспособность внутренне согласиться с собственными страданиями вымещалась матерью именно на дочери, которая воспринимала ее отношение как нелюбовь к себе. Это свидетельствует о том, что само материнство носило по большей части функциональный, вынужденный характер. Парадоксально, но при том, что судьба женщины программировалась как репродуктивная (а скорее всего – именно вследствие этого), материнство не было осознанным индивидуальным женским проектом, по крайней мере в отношении дочерей, не являвшихся формальными продолжательницами дворянского рода.
В новейших психоаналитических и гендерных штудиях проблематизируется подростковый период в жизни женщины и его функция в становлении женской идентичности261
. Немецкий психоаналитик Ева Полюда (Eva Poluda) различает в «подростковом возрасте женщины» пубертатный и собственно подростковый периоды, отождествляемые ею с «ранней» и «зрелой» стадиями взросления. Она трактует пубертатный период как «переход от защищенного тела ребенка к самостоятельному сексуальному телу взрослого»262, что в случае с женщиной означает, по ее мнению, «пубертатный переход от материнской зависимости к новому периоду жизни как молодой женщины»263.