Читаем Снег к добру полностью

…Полощутся на ветру до синевы отстиранные простыни для нее. Стакан молока в больших белых холеных руках. Звенящий от возможного ужаса вопрос матери: «Этого не случится?» Что она ей ответила? Бывает, мол, один раз… Почему один? С чего она взяла, что один? Откуда она придумала такое? Ее все время раздражала Любава. Раздражало ее пышущее, не подорванное ни работой, ни раздумьями здоровье. Раздражала мягкая поскрипывающая постель. Ася подумала тогда, каково ей было в жалком общежитском уюте! Она, Любава, должна была вернуться именно в эту постель… Ах, вот в чем дело… Должна и вернулась… Вот что! Для нее, оказывается, все было предопределено. Какое страшное слово – предопределено. Безысходное, как выжженное поле. Как спиленное дерево. Безысходное, потому что только один исход – это, в сущности, все равно безысходность. Потому что нет выбора, нет радости сомнений и колебаний. Радости – вариантов. Страха вариантов. Возможности перемен.

Вот и у нее самой, оказывается, была предопределенность. Она уехала, и она возвращается. Ах, как это ужасно… Возвращаться ни с чем… Когда все для тебя предопределено.

Бедная откормленная холеная девочка! С тобой бы посидеть денек, а потом увезти тебя подальше… Как же она, Ася, не поняла этого? Как же она могла подумать, что раскинутые на битом стекле руки – просто жалкое подражание чему-то, потому что ничего своего она придумать не могла… Даже не подражание, а крик о собственной неполучающейся жизни и даже неполучившейся смерти! Холеная девчонка сама себя распяла и

ухитрилась посмотреть: что из этого получится? И была вышвырнута на исходные рубежи: в укачивающую постель, в белое молоко. И она, Ася, тоже была с теми, кто ее швырнул. А должна была сделать что-то другое… Что? Сознание того, что чтобы она теперь ни писала, в какие бы командировки ни ездила, ничто не восполнит этого однажды не выполненного долга, наполняло ее горем, стыдом и отчаянием. До скелетности обнажилось все написанное до этого. Герои и героини, мальчики и девочки, старики и старухи проходили вереницей, прозрачные, безмолвные, как призраки. И только сейчас в беспощадном горестном свете раскаяния Ася поняла, почему они так бесплотны. . В них тоже все было предопределено. Ею самою… Она подчиняла их теме, заданию, случаю, и они покорно, как в гипнотическом сне, говорили, действовали так, как хотела этого она, великий гипнотизер и жалкий обманщик. Вся ее работа напоминала ей сейчас добротно сколоченные дома, в которые войти можно, а выйти – нельзя. Потому что кому ты нужен, вышедший из этого дома, уже не человек – призрак, фантом…

В высоком самолетном небе Ася с болью, с кровью, без анестезии отрезала всю свою прошлую работу и, прикрывая руками кровоточащие места, поняла, что теперь надо начинать все сначала. И, вопреки всем законам, поверила, что на больном в таких случаях, как у нее, вырастет лучшее.

– Я поступила бы так же,– сказала Корова.– Или тогда надо делать резекцию мозга, лоботомию. Послевоенные дети разучились делать усилия. Знаешь почему?

– Тут тысяча и одна причина,– ответил Олег.

– Во, во! – обрадовалась Корова.– Тысяча! Скажи еще – миллион. Одна причина. Единственная!

– Тогда ты самая умная на земле,– засмеялся Олег.– Такое – знаешь!

– Умная,– согласилась Корова.– Умная. Так вот слушай. Они потому не умеют делать усилий, что у них связаны руки. Мы им долдоним, как много им дано. И дано, дано, кто спорит? Все дороги открыты. Ну открыты, ну и что? Это ведь только возможность, которую еще надо осуществить!

– Никакое это не открытие,– сказал Олег.

– Где,– спросила Корова,– где это написано? Где написано, что мы им связали руки? Нам не нравится, что наши дети у нас на шее сидят, но мы же их не понимаем. Для них холодильник, цветной телевизор и даже машина то же, что для моей юности, например, белые резиновые «спортсменки» с голубой окантовкой. Просто это два этажа одного и того же дома… Вопрос в другом: почему я в своих «спортсменках» лезла вверх как одержимая, а Любава легла в гроб на своих платформах? Я, грешница, тоже иногда спрашиваю: чего им нужно, этим щенкам? Это во мне живет и кричит моя когда-тошная голубая каемочка на тапочках. Моя разутая, раздетая молодость. Я бы и своего ребенка, будь он у меня, усадила бы у холодильника и сказала: «Питайся калориями». И рассказывала бы жалобные истории про кукурузные лепешки сорок второго года. Чтоб дитя сознавало. Чтоб у него на всю жизнь оставалось умиление перед холодильником.

– Почему умиление? – сказал Олег.– Какое там, к черту, умиление?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже