А стремительные лестницы и гранитные марши моей Академии художеств, и просторный свет ее зал будут светить кому-то иному, как светили мне, и кто-то иной благословит свое рождение в величественной колыбели, под куполом Минервы, и кто-то иной в радостном изумлении увидит склоненную, в потоках зелени, курчавую голову Геркулеса, который опирается на палицу свою между колонн академического фронтона, где старинные литеры: «Свободным Художествам».
«Быстро вбежал я по лестнице, которой бы сам Пиронези позавидовал в величии рисунка, мимоходом приветствовал высоконогого коня Консула Больбуса, но в зале Антиков невольное чувство остановило стремление моего любопытства.
С каждым шагом я протекал века: минувшее ожило в соображении и одушевило окружающие меня предметы. Здесь все красноречиво говорило глазам и сердцу. Взоры мои попеременно порхали то на группы атлетов, дивясь живой игре их мускулов, то на прелестных Нимф, скользили по льющимся формам Бахуса, Антиноя, Мелеагра и с благодарностью устремлялись на божественную фигуру Аполлона. Сила протекала по жилам моим, когда я стоял у подножия Геркулеса Фарнезского, веселость лилась в душу, когда я смотрел на резвящихся фавнов, и ужас оковывал дыхание при виде страданий Лаокоона и Ниобеи, стократно умирающих в детях своих.
Казалось, я слышал стоны дочерей ее и свист роковой стрелы Феба, я обмирал, как сама Ниобея, и звук исчезал на губах, как в мраморе сего изображения. Я оторвал от нее взоры и, поклонясь земляку своему, Скифу, с совершенно русской физиогномиею, поспешил далее.
Полюбовавшись прекрасною, легкою чугунною лестницею, освещенною греческим куполом, барельефами, ее окружавшими, особенно Мартоса, и тремя фигурами, писанными альфреско, я вышел из Академии…»
За сто восемь лет до меня написано это неведомым автором А.Б. в «Сыне Отечества» за 1820 год, в той тоненькой синей книжке, которая лежит на моем столе, иссохшая от ветхости, с желтоватыми шершавыми листами.
Так и я поверну медную львицу на дубовых дверях и выйду из Академии…
Все мы ушли, и уйдем, и наши стоны, и свист роковой стрелы Феба умолкнут, но какая радость отдохновения в том, что и после нас кто-то иной ступит в высокие залы на отражающие паркеты и снова увидит страдание Лаокоона и Ниобеи, стократно умирающих в детях своих, и Антиноя, и Мелеагра, и Скифа с совершенно русской физиогномиею…
Реющему шлему Минервы, сияющему видению, быть еще подняту над высоким куполом, быть, и еще видеть чьим-то глазам золотую Богиню за светлой Невой.
Сюзи
C'est nous, vivans, qui marchons dans une monde de fantomes[4]
I
Патриций обогнал Фервака.
Гнедой Патриций из конюшен Деламарра, с удлиненным телом, блестящий и скользкий, бежал с радостным дыханием, расширявшим ему влажную грудь.
Он бежал с быстрым дыханием танцовщицы при трудном упражнении.
Фервак Альфреда де Монгомери, плотная серая лошадь, с очень сильными задними ногами, удары которых казались издали ударами громадных пружин, шел ровно и без порыва. В его беге было нечто деловое и потому скучное. Ему свистели. Патриция трибуны встречали все возрастающим гулом. Он побеждал.
В пыли, пронизанной солнцем, мчится колесница Феба, тени лошадей и жокеев, блистающих голубыми, желтыми камзолами. Звук невнятный и любопытный, светлый и жадный, дрожит над трибунами. Жокеи, похожие на тощих мальчишек, выкрикивают гортанно, по-птичьи, «ге-ге», в выпуклых конских глазах летят вихрем мачты, небо, флагштоки, рябь лиц.
От маленького китайского зонтика на лице Сюзи – оранжевая тень. Она стоит в кабриолете. Ее рука в лимонной митенке довольно сильно хлопает грума по спине. Сюзи что-то вскрикивает, как грум, как все кругом. Теплый ветер вздувает воланы из-под кринолина, завивает у ног желто-белую пену, и виден высокий башмачок Сюзи с перламутровыми пуговками, прорезанный сверху сердечком. Пену кружев относит на лицо Фервака, и он вдыхает запах близкого тела. У него другое имя, но Сюзи прозвала его Ферваком, потому что он ставит обычно на лошадей Монгомери. Действительно, в широком и твердом лице ирландца, в его крупных зубах есть что-то лошадиное. Он покоен и плотен, как Фервак, он носит серый пальмерстон и серый цилиндр с шелковой лентой, и его жесткие баки растут из шеи.
Ирландец приехал в Париж по каким-то делам с газовым освещением, встретил Сюзи на Елисейских Полях и теперь носит за нею на рукаве пальмерстона ее светло-зеленые мантилии, подбитые белой тафтой, и белые, подбитые розовым; он молча сидит за нею в полутемной ложе театра и дарит ей, так же молча, витые браслеты на цепочках с арабскими золотыми монетками. Сюзи бросает браслеты в туалетный ящик среди папильоток, флаконов, пачек писем, счетов от прачки, высохших цветов и папирос с полурассыпанным табаком: арабские погремушки не в ее вкусе. Но за браслеты она целует Фервака в лоб, а иногда слегка дергает вниз его жесткие баки, и Фервак от неожиданности жмурится.