И озирается в страхе на старосту: Вася по складам разбирает объявление: «купорос оптом», «продажа-покупка», «табаки Шапшала», но эти слова слагаются у него в такие необычайные и в такие значительные слова, что Достоевскому понятны его пугливые озирания…
Под Феодором Студитом, склонивши серебристо-чистую голову, читает и староста, как будто всегда одну книгу: в папошном переплете, с обкусанными краями. Священное Писание, может быть.
Достоевский как-то тронул книгу на стойке, откинул папошный переплет: «Письма леди Рондо».
– Любопытствуете? – оправил староста очки, одни глаза улыбнулись за ясными стеклами. – Книга похвальная. Одно могу пожалеть: последние страницы потеряны. Намереваюсь менять.
– А где же меняете?
– Под Апраксиным, на толкучке. Книгочеи знакомые охотно дают. От скучного моего занятия любопытствую книгами. Про людскую жизнь, и случаи, и как человек в иностранных народах, и про вселенную. Намедни очень занятную книгу читал, про Америку, господина Раклю сочинение.
– А Гоголя вы читали?
– Нет, про Гоголя не доводилось. Не помню.
– Не про Гоголя, самого Гоголя. Скажите книжнику: сочинение Гоголя.
– Скажу непременно. Не забыть бы. Сочинение Гоголя. Премного вам благодарен. Скажу…
Говорил староста медленно, с тихим достоинством, слегка наклоняя серебристо-чистую голову.
Во вторник, когда Достоевский бросил на стойку синий билетик, староста поднялся, внезапно двумя руками оправил очки, и сказал:
– Майская ночь, или утопленница…
– А, читали уже.
– Непременно читал. Но случай витающий, не боле… До времени отложил.
– Да на вас не угодить, Федор Михайлович…
– Зачем же не угодить. Очень прошу. Очень угодить можно…
– Тогда вам посоветую: Достоевского сочинение. Достоевского «Преступление и наказание» слышали?
– «Преступление и наказание»? О такой книге не слыхал. Покорно благодарим, я возьму…
Когда Достоевский вошел в предбанник, он еще чувствовал у рта сомнительную свою усмешку. Красные буквы на матовом шипящем шаре, мелькание темного снега, влажный пар, пыланье подворотни, баба в чуланце, намытый палец солдата, – еще все лезло в глаза громадно, чудовищно. И все раздражало его.
Не здороваясь, миновал стойку.
Его раздражило, что на спинках диванов навешаны вороха сырых пальто, бекеша с барашковым воротником, офицерская шинель, рыжая шуба. Нечистое белье на белых диванах. Пол заслежен отпечатками мокрых ступней. Навалились друг на друга высокие офицерские сапоги. Мыльня гудит, сотрясается. Он забыл, что нынче суббота и баня забита народом.
С брезгливостью втянул сквозь ноздри банную теплоту, затхлый запах нечистого белья и чужого тела, всегда отдающего тлением.
Сел в самый угол. Он устал. Не снявши пальто и лисьей шапки, начал скручивать папиросу. Табачными крошками осыпал колено.
Раздевался он с торопливой брезгливостью. Противно – теплую, пропахшую табаком рубаху стянул через голову. Позвенел на впалой груди медный крест на темном шнурке. Собрал в кулак, быстро утер мокрую от снега жидкую бороду. Точно бы чужого существа, он всегда стыдился своего сероватого тела, костлявого, со впалым животом и выпирающими острыми плечами.
Он сидел, закинувши ногу на ногу, и порывисто курил. Теперь был он похож на чахоточного голого мужика, который ждет в госпитале осмотра.
Ладонь старосты покойно легла на спинку дивана. Достоевский босой пяткой подвинул с половичка под диван свой штиблет на резинке, резко сказал:
– А, книгочей… Ну, читали Достоевского?
– Непременно читал, – и так ясно, и так глубоко посмотрел на него староста сквозь очки, точно всегда знал его. – Читал и скажу: несправедливая книга.
– Но почему же несправедливая? – подался к нему Достоевский. Лицо жалостно дрогнуло, улыбнулся, бросил окурок. – Впрочем, вам лучше знать…
– Зачем же мне лучше… Не знаю. А книга несправедливая, что показана в ней жизнь человека, который живет как бы для одного преступления, за которым жить надо по наказанию. Такое для жизни человека несправедливо. По моему разумению, та книга справедлива, в которой для жизни обиды нет. Потому, жизнь от Бога. А та несправедлива, в которой обида есть. Я так полагаю.
Черноволосый Вася слушает, поднявши голову от газеты. Его глаза красновато озарены. Он прижимает пальцем строку, чтобы не потерять.
Достоевский зорко и быстро посмотрел на мальчика. Встал:
– Хорошо полагаете, Федор Михайлович. Очень хорошо. Очень. Я понимаю.
Торопливо потерь ладонями грудь. Торопливо, странно сказал:
– А мальчик Вася, он вам племянник внучатый?
– Точно, угадали: внучатый.
– Слава Те, Господи, – сказал странно, точно захлебнувшись, Достоевский. – Очень хорошо. Понимаю. Хорошо… Банщика мне, пожалуйста.
Он ступал по мокрым половицам брезгливо и торопливо, по-птичьи, поджимая пальцы ног. Далекая пронзающая дрожь стала вдруг близкой, подкатила, как будто посветлело в глазах, потом потемнело. И тогда все стало неотвратимым и неизбежным…
Нога скользнула на мокрой доске. Толкнул дверь в мыльню.
Пар ударил в глаза, грянул банный гул, звон шаек, как холостая картечь. Рука скользнула по чьему-то мокрому телу, брезгливо отдернулась.