Та война стала самой ужасной трагедией в истории страны. Она унесла двадцать семь миллионов человеческих жизней. Счета вдовам и сиротам никто не вел. 2 576 000 солдат вернулись с войны калеками. Они надевали свои ордена и медали и пели и просили милостыню на улицах и рынках. Мужчины с ампутированными конечностями попрошайничали в электричках. Безногие, безрукие, слепые, с ожогами – в какой-то момент все они вдруг исчезли. Слишком уж они не вписывались в глянцевую картинку, как досадное пятно на советском военном триумфе – никому не должно было быть дозволено портить своим видом внешнее благополучие счастливого социалистического общества. Вот и было решено убрать их куда подальше: собрать всех до единого и выслать из городов в дома инвалидов. С глаз долой, из сердца вон. Однако наш хозяин избежал такой судьбы, его жена не бросила вернувшуюся с войны половину мужа. Ему повезло, он был счастливчик.
Мы приезжали из города в деревню, чтобы побыть на природе и свежем воздухе. Наша жизнь тесно переплеталась с жизнью хозяев дома, в котором мы останавливались – еще бы, ведь мы были единственным источником их дохода. Мы платили за комнату, мы покупали у них овощи, мы покупали парное молоко. Мне разрешали гладить корову, пока хозяин, cидя на своей доске, доил ее сильными руками. Мы стояли вместе с ними в очередях за хлебом.
Печь хлеб самим в Советском Союзе было не принято, да и зерна все равно на всех не хватало. Хлеб пекли централизованно, на хлебозаводах, и раз в неделю завозили в единственный деревенский магазин. В очереди за ним нужно было простоять целую ночь. Мы с мамой сменяли друг друга – одна из нас отстаивала первую половину ночи, другая – вторую. Покупать важно было вдвоем, потому что в одни руки отпускали строго определенную норму хлеба. Местные семьи кормили хлебом скот. Заколдованный круг замыкался.
Колхозники должны были прокормить всю страну, поэтому их держали на коротком поводке. Они и мечтать не могли о том, чтобы переехать в город: для жизни там необходим был паспорт с пропиской. Колхозникам государство паспорта не выдавало, и вся их жизнь жестко контролировалась.
Мне было почти тринадцать лет. В моем теле начинались изменения, а в голову все чаще приходили глобальные вопросы. Кто я? Кем я стану, когда вырасту?
В то лето в деревне мне приснился сон.
В классном журнале в школе были записаны наши имена, национальности и хронические болезни, и велся учет нашей посещаемости. Вообще-то ученики не должны были иметь доступа к журналу, но мы все равно заглядывали в него, когда учителя выходили на минутку, оставив журнал раскрытым на столе. У меня в графе «национальность» значилось «еврейка».
«Так ДОЛЖНО быть», говорили мне. «Ты еврейка, и это ДОЛЖНО быть указано в классном журнале. В твоем паспорте будет написано то же самое».
Но почему? Под внешней оболочкой абсолютно ничего еврейского не было. У нас дома никогда не говорили «по-еврейски» – ни на идиш, ни на иврите. Мы не праздновали еврейские праздники – вернее нет, даже не так, я вообще понятия не имела, что существуют еврейские праздники! Я узнала об этом уже взрослой, из книги, переведенной с идиш. В книге были ссылки, в которых, например, объяснялось, что такое ханука.
В Советском Союзе было немало таких, как я, неправильно проштампованных людей. На упаковке большими буквами значилось «ЕВРЕЙ», но стоило ее открыть – и оттуда вываливался человек, который говорил по-русски, думал по-русски, читал по-русски мировую литературу, слушал немецкую музыку, ел русскую еду, любил французские романы и потом, повзрослев, вел интернациональную любовную жизнь.
Вопрос о национальности вставал особенно остро ближе к окончанию школы: все знали, что существует целый ряд специальностей, поступать на которые будет пустой тратой времени, потому что евреев туда просто-напросто не принимают. Никто не задавался вопросом, как такое возможно. Такова была реальность, и с ней оставалось только смириться. Однако все это еще только предстояло в будущем, а сейчас стояло лето, мы гостили в деревне, и я превратилась в голубя мира.