— Ничего особенного, — сказал он мне. — Скоро в Париж приедут его хорошие знакомые. Вот он мне и расписал всю программу их пребывания: где и как их максимально ублажить с минимальными затратами. В общем, все нормально, Ленька. А теперь помчались в «Мулен Руж», мой дорогой итальянец.
Мы славно посидели в кабаре. Это сейчас уже никого не удивишь голыми телесами. Иногда на нынешних стриптизерш и смотреть-то противно. А в «Мулен Руж» все эстетично, несмотря на обнаженные груди удивительно изящных танцовщиц. Вышли мы из кабаре очень довольные жизнью и друг другом.
— Ленька, а пойдем по бабам? Местные девочки, между прочим, более качественные, чем твои итальянские.
— Нет, Левушка, был у меня один печальный случай с дамами пару лет тому назад в Генуе.
— Ну и чем дело кончилось?
— Настучали на меня. А к тебе пристают местные «искусствоведы» из резидентуры?
— Кагэбэшники, что ли?
— Они самые.
— Ты знаешь, пристают. Предлагают тайное сотрудничество. В общем, предлагают стать стукачом. А я не могу. Противно это душе моей.
— Да, стучать не надо. От этого категорически отказывайся. А вот помочь им надо. Может, попадутся какие-нибудь французы, которые из симпатии к нашей стране или за деньги могут давать конфиденциальную информацию. Или сам получишь интересные сведения, не из печати разумеется. Вот здесь ребятам помочь надо. И они тебя из какой-нибудь случайной беды выручат.
— Советуешь?
— Советую, Левушка.
В пьяном виде Лев Володин водил свой «пежо» так же лихо, как я свой «ситроен» в Риме. Мы благополучно вернулись в корпункт и сразу же завалились спать. Пробуждение было тяжелым. Сказывалась ночь, проведенная в «Мулен Руж». Однако программу, которую мы наметили, надо было выполнять. Я растолкал своего товарища, и вскоре мы спустились, сели в «пежо» и поехали на русское кладбище.
Есть ли место на свете тише и печальнее, чем кладбище? Переступаешь черту, отделяющую мир живущих от последнего их прибежища, и сразу же все меняется. И вокруг тебя, и в самом тебе. Кажется, что и птицы поют здесь сдержаннее, и деревья шелестят своими зелеными плащами тише, и, сам того не замечая, невольно переходишь на шепот.
Откуда это? Может, с тех давних, очень давних, забытых даже историей времен, когда живые искренне верили в то, что громкой речью могут потревожить сон ушедших? А может быть, из-за неодолимого страха перед смертью, вернее, перед неизбежностью прихода зловещей старухи с косой, которая открывает окованные железом ворота замков королей с такой же легкостью, как и ветхие двери хижин бедняков?
О смерти думали всегда, ее стремились осмыслить все. И великие, и невеликие мира сущего. Одни — с покорностью рабов, другие — с бессильной яростью бунтарей, третьи — с легким скепсисом всепонимающих философов. Древнеримский император Марк Аврелий считал, что «смерть похожа на рождение, ибо есть такое же таинство природы, и о ней не надо думать плохо». Не противоречит диалектике и библейское изречение о том, что «живая собака лучше, чем мертвый лев». Мольер с тонким ехидством успокаивал современников: «Умирают всего лишь один раз, и при этом надолго». Английский поэт Франклин Бенджамен говорил, что в «современном мире нет ничего более постоянного и устойчивого, чем смерть и налоги», а его французский коллега Франсуа Шатобриан дал жизнь актуальному афоризму: «Если кто-нибудь и вернется в этот мир через несколько лет после своей смерти, я очень сомневаюсь, что его встретят с буйной радостью те же самые люди, которые горько рыдали на его похоронах…»
Но мертвые не возвращаются. И потом, разве дело в смерти? Видимо, все-таки не высота памятника и не редкость камня, из которого высекли его, венчают человеческую жизнь, а те дела, что оставил смертный на земле. Во всяком случае, не сговариваясь, пришли мы к этому не новому выводу, когда оказались по ту сторону ворот русского кладбища в Сен-Женевьев-де-Буа. Здесь действительно похоронены одни русские: и те, которые покинули Россию более полувека назад, и те, что оказались вне пределов Советского Союза.