– Я, Стас Николаевич, задумала мать сама похоронить. Без них. Мне к ним идти не с чем.
Он невольно перешел на тот же выговор, давя на каждое слово:
– Без них, дорогая Пашута, туда не попасть. Это не деревня. Сердце продавай, печень, селезенку, душу… Теперь все покупают, но иди к ним.
– Мою печенку-селезенку никто не купит. Я бы продала… – И с отвращением отказалась: – Вру, не продам. И продавать не буду, и к ним не пойду.
– У многих не с чем идти, не у тебя одной, – продолжал он, не убеждая, а отыскивая выход, который можно было бы предложить. – Но собирают как-то. Теперь так и хоронят: с миру по копейке. Соберем и тебе. Есть же у тебя родственники, друзья, знакомые…
Она освободила голос и – показалось – с облегчением ответила:
– У меня никого нет.
– У всех есть. Ты гордыню свою не выставляй. Не тот случай.
– А у тебя родственники, друзья есть? – спросила она, задетая «гордыней». – Что молчишь, Стас Николаевич? Есть они у тебя теперь? А сколько их увивалось возле тебя! Не разлей вода до гробовой доски! К многим ты пойдешь так, чтобы ноги несли?
– Ноги наши по другой причине не несут. Ты путаешь…
Пашута перебила его. На нее, намолчавшуюся, настрадавшуюся с ворохом обид, унижений, недоумений и горечи, теснившихся безответно в груди, обжигая ее, нашло злое вдохновение – то самое, которое не выносит боль, а только ее обнажает.
– А чего тут путать?! – перебила она. – Чего тут путать, Стас Николаевич? Не мы с тобой стали никому не нужными, а все кругом, все! Время настало такое провальное, все сквозь землю провалилось, чем жили… Ничего не стало. Встретишь знакомых – глаза прячут, не узнают. Надо было сначала вытравить всех прежних, потом начинать эти порядки без стыда и без совести. Мы оттого и прячем глаза, не узнаем друг друга – стыдно… стыд у нас от старых времен сохранился. Все отдали добровольно, пальцем не шевельнули… и себя сдали. Теперь стыдно. А мы и не знали, что будет стыдно. – Она помолчала и резко повернула, видя, что уводит разговор в сторону, где только сердце надрывать. – Дадут? – согласилась она. – Если просить, кланяться – дадут. Те дадут, кому ничего давать. Из последнего. Ну, насобираю я по-пластунски, может, сто тысяч. А мне надо сто раз по сто. Нет, не выговорится у меня языком – приходить и просить. А чем еще просить – не знаю.
Стас осторожно напомнил:
– У тебя ведь дочь есть.
– Дочь мне неродная, – глухо сказала Пашута. – И живет она с мальчонкой в последнюю проголодь. Девчонку мне отдала в учебу. Живет одна, без мужика. Это вся моя родня. Дальняя есть, но такая дальняя, что я ее плохо знаю. Нас у матери было четверо, в живых я одна. Все ненормально – верно ведь, Стас Николаевич?
– Не паникуй. Куда твоя твердость девалась?
– Остатки при мне. И то много. С нею-то хуже. Она не для воровства, не для плутовства у меня, скорей в угол загонит.
Туман разошелся, света за окном стало больше, но оставался он серым, утомленным. Поддувал ветер. Яблонька томилась такой тоской, высветившись еще черней и корявей и поскребывая ветками по стеклу, что на нее было больно смотреть. Никак не могла затянувшаяся осень проломиться в зиму, никак не набирался сухой мороз, чтобы упал снег. Слишком заморилось все.
«Но земля, слава Богу, талая», – подумала Пашута. И опять стеснило ее надвигающимся днем: ничего она пока не добилась. А пора, пора…
– Ну, сделаю гроб, – спрашивал Стас, – и куда ты с ним? Дальше-то что? В какую контору, под какую печать? Это же все потребуется!
Пашута и здесь кивнула: потребовалось бы… Но не потребуется.
– Я тебе еще не все сказала. – И, говоря, смотрела на него пристально, не отводя глаз. Он помянул о твердости – вот она, твердость. – Мне ничего не потребуется, Стас Николаевич. У нас не будет свидетельства о смерти, потому что не было прописки. И здесь, наверное, можно добиться… За деньги теперь всего можно добиться. – Сделала паузу, говорящую, что не ей этого добиваться. И повторила: – Мне нужен гроб, Стас Николаевич. Я сама вырою могилу.
– Где?
– У нас за пустырем лес. Место сухое. И от меня недалеко.
На Стаса это произвело впечатление. Он поднялся, завис над столом на длинных руках.
– Но это же не похороны, Пашута. Это же – зарыть!.. – он сдержался, не стал продолжать.
– Зарыть, – согласилась она.
– Взять и зарыть?! Ты с ума сошла, Пашута! Ведь она у тебя русского житья была человек. А ты – зарыть!
Он перешел на шепот. На шепот гремящий.
– Дай Бог, чтобы тебя не зарыли, Стас Николаевич. А мы – ладно. Я и на зарытье согласна. – И вернулась: не о ней сейчас речь. – Если будет гроб, все остальное я сделаю сама.
– Ка-ак? – добивался он. – Ты все продумала, но как? Как ты повезешь, как ты землю будешь бить? Там же, наверное, камень… В городе! Там же город, люди! Все это надо отставить, Пашута. Отставить! Это же человек, мать твоя, а не собака! – И еще одно со страхом вспомнил он: – Ты и попрощаться с нею людям не дашь.