Вокруг был разбит скверик, худосочный, казенный, с тощими деревцами, объеденными козами. Но было раннее утро, мокрую от росы, истоптанную траву пересекали длинные свежие тени, прыгали, кричали, перелетали с места на место воробьи. Жалкий кусочек земли в эту минуту был красив, по-своему радостно встречал наступление ясного летнего дня.
Валентина Павловна, сложив руки с сумочкой на коленях, сидела прямо, напряженно вздернув вверх плечи, как по-праздничному принаряженный деревенский парень перед объективом фотоаппарата. Ее лицо с тонким, мягким профилем упрямо было направлено в сторону, край берета заносчиво заломлен над гладким лбом.
— Что ж вы молчите? — почти враждебно произнесла она, не поворачивая головы. — Скажите что-нибудь, обругайте хотя бы. — Она резко повернулась, взглянула темным, тяжелым взглядом, и этот взгляд дрогнул, заблестели слезы, ее рука, холодная и влажная, словно вымоченная в росе, опустилась на мою руку. — Я не могла… Не могла не поехать… Пусть валится все в тартарары!
К водопроводной колонке, водруженной на выщербленный кирпичный фундамент, подошел парень с заспанным лицом, открутил кран, скинул со свалявшихся волос на землю фуражку и подставил под сверкающую струю воды тяжелые ладони. Оплеснул лицо, напился из пригоршни, довольно крякнул, дружелюбно взглянул на нас и весело сообщил:
— Вот как мы. По-солдатски: в родничке моемся, шапкой утираемся.
И он действительно утерся изнанкой своей фуражки, довольный, освеженный, утерявший сонливость, бодренько враскачку двинулся прочь.
Он не знал нас, а мы не знали его. Мы оторвались от Загарья, где первый встречный обратил бы на нас внимание. Мы теперь в другом мире, где не надо было притворяться.
Валентина Павловна улыбалась, а в ее глазах все еще стояли слезы.
Мы попали в купированный вагон. Пассажирам дальнего следования не было никакого дела до двух чужаков, появившихся после безвестной станциюшки.
Мы стояли в коридоре возле приоткрытого окна. Стояли и молчали. Мы привыкли или молчать, или говорить о постороннем, несущественном. Мы слишком долго скрывали от себя все, что думали, мы даже боялись думать, и этот страх не мог исчезнуть сразу.
Ровный ветер, врывавшийся на ходу поезда в открытое окно, шевелил ей волосы. Ее лицо было рядом, ничто теперь не мешало мне вглядываться в него, а я не решался, глазел старательно в окно.
А мимо вагонного окна не спеша, с какой-то величавой солидностью разворачивалась перед нами земля, вся свеже-зеленая, в не выгоревшей на солнце траве, в невыколосившихся хлебах, еще не утратившая до конца недавней весенней яркости. Телеграфные столбы, провода от них, то спадающие вниз, то круто взлетающие вверх, неподвижная листва перелесков, вороньи стаи, крыши деревенек, колокольни стареньких церквей, далекие трубы каких-то заводов, дороги с железнодорожными шлагбаумами, стоящие перед ними в терпеливой дремоте колхозные лошади. Мимо нас проходили стороной большие села, схожие с нашим селом Загарье и не похожие на него. Села, где шла своя жизнь, где свои Андреи Бирюковы и Валентины Ващенковы чему-то радовались, чем-то были недовольны, чего-то добивались, за что-то воевали, влюблялись друг в друга, боясь людского осуждения, скрывали это или же, пренебрегая всем, открыто сходились.
Обжитая зеленая земля! Крыши домов разбросаны на ней. Под каждой крышей свои человеческие судьбы, простые и бесхитростные, путаные и трудные. Попробуйте, люди, осудите меня за это счастье, что стою рядом с женщиной, которая по закону не принадлежит мне, попробуйте это счастье назвать порочным! Я отвечу, что порочного счастья вообще не существует, его выдумали завистники, те, кто перестал понимать одну простую истину, что снисходительность так же нужна, как и непримиримость, лишь бы то и другое употреблялось к месту и вовремя.
Незаметно ее плечо прислонилось к моему, растрепанные ветром волосы почти задевали мое лицо. Светлые и легкие волосы, такие же светлые и такие же легкие, как у моей дочери. Я боялся пошевелиться, ощущая ее тепло, ее кровь, поддерживающую неспокойную жизнь, кому-то безразличную, мне дорогую.
Стояли у окна долго, пока Валентина Павловна не сказала:
— Я устала…
— Сядем.
Мы уселись на откидные сиденья. Сидели, опять же молча встречались глазами, смущенно отводили их в сторону. Но я уже стал смелей, я теперь с осторожностью стал всматриваться в ее лицо, не испытывая при этом чувства преступности. И она выдерживала мои взгляды, не краснела.
Ее лицо с опущенными веками, ее лицо, серьезное, собранное, обманчиво спокойное, оно то обливалось ярким солнцем, то попадало в тень, то на нем трепетали прохладные отсветы листвы проносящихся мимо вплотную придвинутых к насыпи веселых рощиц и перелесков. Обремененная зеленью земля, щедро заполненная солнечным светом, земля утренняя, земля свежая, — я ее словно читал сейчас на лице Вали.
— Славное утро, — произнес я.
— Славное, — с готовностью согласилась она.
И мы опять молчали.