— Перебивать собеседника принято только у конюхов, — язвительно сказал Глеб. — Да, допускаю даже республику. Но пока там перемена, пока республика — есть и всегда останется родина. А родину я буду защищать до последнего дыхания. И каждый русский это сознает. Только подлецы могут жить без родины.
Фоменко слушал, упрямо сбычив голову, глядя исподлобья. И вдруг спросил:
— А что такое родина?
— Метафизика? Что есть вервие? Брось дурака валять. Россия, родина — это то, что в каждом из нас, так же, как кровь. Незаметно, но естественно.
Теперь Фоменко тоже спрыгнул с подоконника.
— Так… Для тебя это отличная формула. Отец у тебя действительный статский советник и многих орденов российский державы кавалер. Ты вскоре, нацепив погоны, вступишь в великолепную касту патрициев, equites[22]
. Тебя подведут к столу, на котором лежит посыпанный сахарной пудрой пирог родины, дадут в руки серебряный ножичек и скажут: «Же ву при, мичман Алябьев, дегуте ву, с какого конца хотите». Для тебя Россия под таким соусом — действительно родина. А для несметного количества людей, которые в поту всю жизнь гнут спины, которые сахарной пудры на вкус не пробовали, — для этих людей твоя удобная, как диван, Россия не родина, а чудовище. Огромный пыточный приказ. Этим людям мало радости от твоей России. То, что кажется тебе начинкой, малиной со сливками, — это их человеческая трудовая кровь… Они тоже русские, по несчастью, но русские, проданные в качестве рабочего скота капиталу. Капитал накопил груды богатств и сделал людей рабами богатства. Капитал задыхается на накопленном им самим золоте, но ему все еще мало. Ему, как воздух, нужна война. Он гонит страны соревноваться в вооружениях, потому что вооружения дают прибыль. Он цепляется за реакцию и военщину из страха перед призраком рабочего движения и революции, и война нужна ему для того, чтобы разредить наступающие ряды трудящихся. Может быть, удастся утопить их в своей же крови.— Много времени затратил, чтобы наизусть выучить? — с едкой злобой спросил Глеб.
Фоменко смолк, как будто смутясь на секунду, но сразу накалился.
— Горжусь, что выучил. Не тебе смеяться. Ты первобытный военный недоросль. Дворянский Митрофанушка двадцатого века.
Глеб пренебрежительно поджал губы.
— Проще всего ругаться. Это умеет каждый биндюжник. На нас давно точат зубы Германия и Австрия. Это вековая вражда, и узел нужно когда-нибудь рубить. Сейчас мы можем разрубить его победно. И каждый русский должен быть готов умереть за историческую миссию страны без страха и увиливаний.
Фоменко визгливо захохотал. В теплом сумраке вечереющей комнаты зубы его блеснули по-волчьи жестко.
— Каждый русский?.. Конечно. Русский с погонами, дворянством, именьицем, фабричкой, лабазом. Но он будет только петь о готовности умирать, а умирать пойдут те сто пятьдесят восемь миллионов русских, о которых ты понятия не имеешь. И для этих русских самой лучшей победой будет, если немцы набьют морду твоей России почище, чем это сделали японцы.
— Как ты сказал? — переспросил Глеб сразу пересохшим ртом, весь холодея и напрягаясь.
— Разгром… Военный разгром пятого года вызвал революцию. Новый разгром разбудит ее опять и снесет к чертям твою вонючую Россию…
Глеб даже попятился. Не ослышался ли он? Нет… Эти невероятные слова о России, о любимой родине, за которую Глеб действительно готов умереть, — сказаны. Их эхо еще звенит в углах комнаты, оседая ядом. Нужно сделать сейчас же, не медля ни секунды, что-то решительное, чтобы положить предел этому бреду.
Глеб вытягивается во весь рост, отбрасывая назад голову (так, кажется, делали все великие патриоты, когда при них оскорбляли родину), и, шагнув к двери, с силой открывает ее настежь.
— Господин Фоменко («так, так… жестче, унизительней»)… я не доносчик… я офицер («не важно: гардемарин — тот же офицер»), наконец, к сожалению, между нами годы детской дружбы. Этот разговор не перейдет за стены моей комнаты («да, да, благородство»), хотя вы заслуживаете самого сурового отношения… Все останется между нами, но я требую, чтобы вы моментально покинули наш дом. Извольте больше не появляться…
Голова откинута до отказа, рука вытянута в пролет двери, все сделано великолепно и с достоинством. Но почему же этот отвратительный изменник, предатель родины, ничуть не смущен? Он флегматично берет с подоконника свою мятую фуражонку и беспечно, вразвалку, направляется к двери.
В ее пролете он останавливается. Улыбка силы и превосходства освещает его лицо.
— Второй раз убеждаюсь, что ты идиот. Жалко. Будь здоров, глупей дальше.
Дверь захлопывается с лязгом, похожим на удар по лицу. Что делать? Броситься? Догнать? Ударить?
Поздно. Глеб в ярости рвется к окну, чтобы бросить сходящему сейчас с подъезда Фоменко что-нибудь невыносимо оскорбительное, но в гневной стремительности налетает коленкой на стул. От сильного взмаха другой ноги стул испуганно летит по полу и болезненно крякает ножками, грохнувшись о стену.