Читаем Собрание сочинений. Том 1. Золотой клюв. На горе Маковце. Повесть о пропавшей улице полностью

— Вот брякнем ей сейчас про дружка…

Алтайка сорвала сердце и уже повернулась уходить.

— Стой, девка!

— Ну?

— Знаешь, где Степан-от? За бабой в город поехал, за женой… А ты ему хоть помри… Бабу вот себе привезет…

И рудничные показывали ужимками, как ладно будет Степану с привезенной из города женой.

Алтайка будто вросла в землю, руками сдавила грудь. Потом, не мигая, отвернула от уха звенящую подвеску из медных шариков и ярких бус и подошла ближе. Будто мучимая жаждой, она тихонько облизывала запекшиеся от волнения губы и, пугливо кося глазами, слушала злые, как полынь, вести.

— Ну, что стала? Поди, поди!.. — крикнул кто-то из рудничных.

Алтайка, как безумная, бросилась вверх по тропинке, царапая себе лицо и оглашая горы протяжными стонами.

Подошел Василий и упрекнул озорников:

— Зря вы хорошую девку обидели. Зла от нее никто не видал. Бессовестные вы люди!

Вскоре на рыбалке встретили кержацкие ребята охотников, что птицу возили в форпост «Златоносная речка». Охотники рассказали, что видели своими глазами, как увозили из форпоста беглых.

В поселке это известие встретили по-разному.

Сеньча закряхтел, зло мотая головой.

— Была у Степки заковыка в башке. От книжек это, от их самых… А Марей — связался черт с младенцем… Акимко… Ну, в том давно кровь испортили, с его что возьмешь… Ниче для себя не старался… И все они трое такие.

Ребята из кержаков всегда стояли за Сеньчу, — тоже о хозяйстве готовы денно и нощно печься: так-де и надо было ждать, что эти трое сгибнут.

— Дурачье! Аль вы вовсе без разума? — вдруг вскипел Василий. — Чай, их про нас пытали. Видно, они выдать нас не пожелали, а то бы их не увезли…

— Хы! Сказал тоже. Нас выдать!.. Да таких делов и быть не должно, коли люди с одной земли добро для своей жисти брали.

— Как на кого!

Рудничные, узнав про беду, вспыхнули как порох.

— Не, мы не дураки, тож оставаться.

— Теперя не обманешь.

— Видно, ишо не дошли до вольного места.

— Опять начальством запахло.

— Туда уйдем, где начальства и духом не слыхать.

— Тут нам не доля!

Решив уйти, они стали забирать себе косы, топоры. Наплели себе кошелок и до отказа набили их рыбой вяленой, картошкой, мукой. Налетели к их избушкам Сеньча, ребята из кержаков. Сеньча так и кипел непереносной хозяйской обидой.

— Чо, окаящие, творите? Хозяйство рушите? Тащить вздумали? А? Не дадим!

Молодые кержаки тоже наступали:

— Не дадим!

Рудничные же словно вина выпили. Они замахали косами, вытащили и топоры из-за поясов, бранью и криками встречали миролюбивые уговоры Василия:

— Брось, робя!.. Ей-бо!.. Уж начали жить и будем дале тут…

— Наживесся тут курой во щи… Хо-хо!..

Василию полюбилась красивая кержачка Татьяна.

Услыхав, как она кричала и препиралась — и сам ввязался в ссору.

Вставало солнце, желтое, словно курма — горный цветок с пушистым, как щека ребенка, листом. Заря разгоралась, обливая пронзительным светом взбушевавшийся поселок.

Стояли друг против друга две породы людей: домовитые хозяева и переметный, неспокойный, легкий на подъем рудничный люд.

Уходящих на лучшие вольные места было больше, чем остающихся. Те и другие расстались, добра не вспомнив.

— Зря мы вас приняли, дьяволы.

— Свой хлеб-от ели, хайлы жадные!

— Сами хайлы! Изб добрых после себя не оставили…

— Будете хвастать, так в наследье подпалим ишо…

Большая горластая толпа ушла в горы. Сеньча помрачнел, но к полудню разошелся.

— А бастей так будет, робя! Теперя дружней будем по-нашенски жить. Мышины души, струсили… Не слыхивал я, чтобы с Бухтармы людей ловили. Алтай-хребет, батюшко наш, не допустит сюды незнакомого человека.

И с песнями началась косьба.

Рота дружно взбивала пыль.

За ротой лениво покачивались казацкие пики. Казаки скучали и то и дело прикладывались к флягам у поясов. Солдатам было труднее. Пыль набивалась в рот, в ноздри. Черные треуголки грели солдатские лбы. Офицеры били в скулу, а то и в зубы, если нарушался ранжир.

Молоденький прапорщик, узкогрудый, с сутулой спиной, сосредоточенно-сердито подергивал поводья. Ездил он плохо: дергался, съезжал с седла, и острые его лопатки беспокойно двигались, как крылья еще не окрепшего цыпленка. Прапорщик знал, что ездит никудышно, и злился.

Позади ехало самое большое начальство края, и прапорщику хотелось гарцевать, красуясь на красавце коне. Но лошадь была под стать седоку; низкорослая, вислозадая, — было отчего злиться девятнадцатилетнему прапорщику, которому еще так недавно улыбалась за обедом ее превосходительство. И прапорщик, перекашивая еще мальчишески-румяное пушистое лицо, орал ломающимся басом:

— Эй, ты! Шаг у тебя какой, подлец?

— Брюхо подбери, шку-ура!

Горные офицеры ругались крепко, и ему не хотелось отставать от людей.

Солнце жгло. Привал был короток, и отдохнуть вдосталь не успели. Солдаты устали от офицерских кулаков и матерщины, от духоты, от горячей, как железо, земли.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже