Читаем Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Воспоминания о деле Веры Засулич полностью

Когда в 1900-х годах я был избран в почетные академики Пушкинской академии и в первом ее заседании сказал маленькую речь о задаче ее выступить в защиту чистоты русского языка, жестоко искаженного невежественными писаками, на меня за это с грозным глумлением и инсинуациями набросился «заплечный мастер» нового времени Буренин, очевидно возмущенный тем, что академия не вспомнила еголитературных заслуг. Этот фельетон-вызвал справедливое негодование во многих и принес мне много сочувственных писем, телеграмм и трогательный адрес московских студентов. Но Победоносцев — сам мастер и ревнитель родного языка — унизился до того, что ходил к своим знакомым с этим фельетоном и, восхищаясь, читал его вслух. «Что делает Константин Петрович?» — спросил я как-то на студенческом обеде его товарища Саблера. «Скорбит о вас, — слащавым тоном ответил он мне,— и огорчается, когда к нему притекают с вестями о некоторых сенатских решениях». Эта «скорбь», однако, была воинствующая и вскоре дала мне себя знать. Уже в августе 1898 года в Москве, на открытии памятника Александру II, вновь пожалованный Андреевский кавалер Победоносцев, встречаясь со мною в Успенском соборе, посмотрел на меня с явным недоброжелательством. Его взгляд как бы спрашивал: «Зачем

тыздесь, в храме той церкви, деятельности которой ты постоянно «ставишь палки в колеса?»— «Зачем ты
здесь, — хотел бы я ему ответить,— ты, на торжестве в память человека, разрушению дел которого ты так много содействовал!!» А 28 декабря, как значится в моем дневнике, ко мне пришел Таганцев. Еще раньше, найдя для себя выгодным и безопасным в смысле разных неприятностей плыть по муравьевско-победоносцевскому фарватеру, Таганцев со свойственным ему лицемерием заявил в распорядительном заседании департамента, что дела о расколах и ересях, сосредоточенные в том отделении, где я заседал, и в огромном большинстве случаев докладываемые мною, подлежат направлению и во все другие отделения, согласно распределению между ними судебных округов, «так как после трудовАнатолия Федоровича по этим делам все вопросы, в них возникающие, настолько разработаны, что и другие отделения не затруднятся в разрешении этих дел!» Новое направление дел было решено, и с этих пор дела Саратовского, Петербургского, Одесского и Казанского округов попали в равнодушные или бездушные руки других докладчиков, между которыми особенно отличался в качестве ревнителя православия лукавый и черствый лакей князя Мещерского С. Ф. Платонов. Придя ко мне в указанный выше день, Таганцев с деланным участием и усмешечками дружески стал меня предупреждать о том, что мною «очень недовольны
там»и что он боится, что по прокуратуре будет сделано распоряжение о ненаправлении ко мне ни одного раскольничьего дела из оставшихся в моем ведении Московского и Харьковского округов. «Ну, что же?!—сказал я. — Я изменить своих взглядов не могу, а если другие докладчики их не станут разделять, то я начну переносить дела в присутствие департамента». — «Ну, да-а, конечно, — отвечал мне первоприсутствующий, шагая по моему кабинету и не глядя мне в глаза. — Но, ведь, это прибавит тебе и нам напрасной работы. Ну, да я считал нужным тебя предупредить…» И предупредитель, по-видимому, довольный исполнением своей миссии, удалился. Но не прошло и двух недель, как (11 декабря того же года) он снова зашел ко мне и, с трудом напустив на свое жизнерадостное, толстое, красное и самодовольное лицо озабоченный вид, дружески счел необходимым мне сказать, чтоб я был очень осторожен по раскольничьим делам, так как ему (конечно, со слов Муравьева) известно, что Победоносцев в совершенном негодовании на меня и не нынче — завтра может доложить государю о моем вредном и разрушительном для православной церкви направлении. «Что же! Пускай докладывает». — «Да, но знаешь, ведь тебя и Николай Валерьянович не будет иметь сил защитить!» — «О, в этом я не сомневаюсь! Он, даже, вероятно, посодействует. Нет, уж вы меня оставьте в покое. На меня такие давления, как на судью, не подействуют…» Мне и до сих пор противно вспомнить о всех этих разговорах, причем роль передатчика угроз принимал на себя известный ученый и первенствующий уголовный судья в империи… и больно припомнить то чувство одинокого бессилия, которое постепенно внедрялось тогда в мою душу при сознании, что судьба разных гонимых за свою веру все более и более становилась в зависимость от местности, где они «преступно мыслили, молились или думали спасти душу других», от упорства г. Люце, малодушия Марковича и бездушия Арцимбвича или от моего случайного отсутствия по нездоровью или другим, независимым от меня причинам. Победоносцев, очевидно, жаловался и взывал о моем укрощении не только вообще, но и по отдельным делам. Так, от обер-прокурора в это время было потребовано сенатское производство по одному из старых дел о совращении в раскол, где был полный состав преступления. В перерыв одного из заседаний комиссии по судебным уставам Муравьев, жалуясь мне на докуки своего положения, как на пример таковых указал мне на то, что Победоносцев именно по этому делу jette feu et flamme [98]
против меня, как бывшего обер-прокурора, а между тем оказалось, что не только не я давал заключение по делу, но в моей отметке на нем для товарища обер-прокурора мною написано: к сожалению, надо оставить без последствий ввиду таких-то и таких-то кассационных решений. Когда в 1900 году, усталый от 16-летней кассационной деятельности и с душевной горечью ясно увидев свое полное одиночество и «победу и одоление» над собою разного рода карьеристов, трусов и предателей, я решился перейти в общее собрание, ко мне влетел пораженный этим известием Таганцев и на этот раз с непритворным сожалением вопросительно воскликнул: «Победоносцев?!?», изобличая тем, что готовилось против меня со стороны великого инквизитора в годы властного неуважения к разрушаемым судебным уставам. Почтенные товарищи мои по кассационному департаменту, за исключением двух лиц (Смиттен и Акимов), расстались со своим многолетним сотрудником совершенно холодно и равнодушно. Вероятно, он им надоел в последнее время, как беспокойный член коллегии, нарушавший «fastigium et quies» [99]сената, а, может быть, некоторые из них, разделяя предположение Таганцева, рассматривали его как опального, которому неудобно выражать свое сочувствие. Но в первом общем собрании я был встречен радушно и очень внимательно.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже