Бывали, конечно, тревожные и трудные положения, особливо там, где приходилось круто ломать застарелую сенатскую практику, как, например, по вопросу о клевете в печати, или воевать с режимом Победоносцева и аггелов его по делам о преступлениях против веры, но порядочность в отношениях ко мне министров юстиции Набокова и Манасеина и сочувствие лучших людей моего времени поддерживали меня нравственно, а сокровенный внутренний голос, вещавший мне, что я иду по верному пути, окрылял мою мысль и мое слово. Все это заставляло меня желать «не желать еще лучшего» и оставаться в моей должности до конца дней. Я сознавал, что в судебном ведомстве наступает нравственный перелом, что прежняя любовь к судебному делу иссякает и что в руках какого-нибудь нечестного стрелочника судебные деятели незаметно для них могут быть с прямого пути, намеченного судебными уставами, переведены на путь грубого карьеризма и душевного опустошения ради суетных приманок. От руководящей деятельности кассационного суда зависело многое, чтоб удержать прежний правильный курс. Сенатское «quos ego!» могло звучать и грозно и вразумительно. Для этого, однако, и курс сенатского корабля должен был быть правильный и неуклонный. Провидение поставило меня в рулевые этого корабля, и я сознавал одновременно всю глубину моей перед ним ответственности. Но в 1887 году произошло нечто, о чем как-то дотоле не думалось. 1 марта на Невском проспекте были арестованы 5 молодых людей, при 2 из которых оказалась бомба, предназначенная для цареубийства Хотя деяние их или по крайней мере большинства из них имело характер лишь приготовления, но при действии нашего старого Уложения, которое валило в одну кучу и совершение, и голый умысел по государственным преступлениям, наказывая их одинаково, они были преданы суду Особого Присутствия сената, осуждены и казнены, несмотря на свою просьбу о помиловании, за исключением одного. Шевырева, за которого усердно заступился Победоносцев. Я пережил тяжкие минуты ожидания, что жребий обвинителя падет на меня и что чувство служебного долга поставит меня в невозможность отказаться от участия в этом судбище. Противник смертной казни вообще, за исключением горестных случаев, когда надо устрашением обуздать всплывшие поверх дикие страсти озверевших подонков общества в эпохи разложения общественного или государственного порядка, я тем более не допускал ее за политические преступления, и в особенности в форме отдаленного покушения или приготовления. Поэтому я, конечно, в заключении о наказании смягчил бы его на несколько степеней, что было бы, впрочем, совершенно бесплодно, так как Особое Присутствие и общее собрание сената, как показало последующее, не допускали и мысли об устепенении смертной казни переходом к каторжным работам. Бездушный и злобный холоп Дейер настоял бы, конечно, на смерти, а для меня при Александре III такое мое заключение имело бы непосредственным результатом увольнение меня в отставку от любимого дела, которому, я чувствовал, я служил с пользой и честью. Должно быть, Манасеин это понимал и двояко берег меня, так как он назначил исполнять прокурорские обязанности в Особом Присутствии Н. А. Неклюдова. Хотя последний уже давно положил право руля и в своих законодательных и кассационных заключениях поплыл по фарватеру, пролагаемому грубым и близоруким «миротворцем», но тем не менее он, нервный и впечатлительный, не мог отрешиться от лучезарного прошлого своей юности. Автор недопущенной к защите диссертации «Уголовностатистические этюды», издатель Милля и Льюса, блестящий комментатор Берне и популярный мировой судья не мог, конечно, и думать в свое время, что ему придется требовать смертного приговора. Он был совсем раздавлен данным ему поручением, тем более, что один из подсудимых, выдающийся по таланту студент-математик Ульянов, был сыном его собственного любимого учителя в Пензенской гимназии. Страдал он и на суде, но тем не менее в судебном заседании успел себя настроить в унисон с общим деланным настроением верноподданнического ужаса. Он не погнушался даже требовать, вопреки прямому указанию судебных уставов, оглашения собственных сознаний подсудимых для какой-то фантастической «проверки обвинительного акта». Его первая и последняя обвинительная речь была бесцветна. В ней чувствовалась неискренность и не было даже Муравьевской риторики и деланного пафоса, а ссылка на то народное негодование против молодежи, которое