В некоторые из них вложено много личной любви, несмотря на объективный тон автора. Особенно это сказывается по отношению к Лермонтову, чей творческий образ разработан с особым чувством. Из бесед с Андреевским я убедился, что более всех русских поэтов, не исключая и Пушкина, он любил Лермонтова, почти все стихи которого знал наизусть и любил цитировать. Этим он напоминал людей старшего поколения, например, Гончарова, — в их восторгах при цитировании множества мест из творений Пушкина. У меня хранилось подаренное мне подлинное письмо Лермонтова, и я, прослушав чтение Андреевского, послал ему это письмо. Несмотря на свой «зарок», он мне отвечал следующими стихами, рисующими его отношение к автору письма:
«Дорогой друг!
Мне свят и дорог ваш листок,
Как мусульманину Восток;
Целую след летучих слов
Того, кто скорбен и суров,
Живя не здешним вдохновеньем,
Клеймил наш мир своим презреньем…
Горячо, горячо благодарный С. А.»
Так шла жизнь Андреевского до сорока лет. Казалось, что она сложилась в личном смысле недурно. Широкая адвокатская деятельность, авторство, снискавшее себе внимание и добрую, в большинстве случаев, оценку, круг во многом единомышленных друзей и интересных знакомых и, наконец, семейное довольство и уют — все обеспечивало спокойствие и душевное удовлетворение «на склоне дней», но именно в начале этого «склона» на него налетела одна из тех бурь, которые разрушают сложившийся уклад личной жизни. Он встретил женщину, которая затмила для него старый «чистый образ виденья любимого» и оставила, по его словам, «громадную, яркую и важнейшую полосу в его жизни». Для него наступили дни ощущений непосредственной близости к «счастью всей жизни» и затем долгие дни тревог, мучительной разлуки и разрывающих сердце тяжких свиданий. Посвящая описанию этой всепокоряющей страсти несколько глав в «Книге о смерти», он мог бы, подобно Тютчеву, воскликнуть:
«О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадежность!»
Любовь воскресила в нем, несмотря на прежнее его заклятие, желание писать стихи, и они появились в печати со следующим посвящением любимой женщине:
«Тебе — на языке, едва тебе известном,
Напевы приношу, как поздние цветы.
Скажу ль, что я нашел в лице твоем прелестном,
Когда мне в сумраке звездой блеснула ты?
Мне снилось — я поэт, но лишь до нашей встречи,
Я разлюбил мечты, твой образ полюбя,
И если в песнях есть хоть звук небесной речи,
Он был подсказан мне в предчувствии тебя».
«Книга о смерти» представляет многолетний отчет Андреевского самому себе о всех его переживаниях, изложенных с большою искренностью и чрезвычайной откровенностью. Она отчасти напоминает собою «Confession» Руссо, будучи своего рода исповедью сына последнего века, с больной душой и скептическим умом. Хотя в ней много ярких воспоминаний о жизни, о встречах, о далеком детстве и юности, много живых описаний современной автору «злобы дня», но она все-таки вполне оправдывает свое название. Да! Ее главное содержание — смерть — царит, во множестве художественно и просто, прочувственно и строго написанных страницах. Мысль о тщете «гадкого, тревожного и непонятного призрака», называемого жизнью, постоянно сменяется картинами смерти. Последняя ужасна, отвратительна и непостижима во всех своих проявлениях и последствиях; природа поставила ее в средоточии жизни, как тарелку с ядом для живых, которым неизбежно придется стать «зарытой куклой, опущенной вместе с гробом в дыру». Пугающий и сжимающий сердце вид усопших, их предсмертные минуты, растерянность окружающих близких, вплоть до тела «самоубийцы Дуньки», лежащего на столе анатомического театра и уже разрезанного на части, нарисованы с большой реальностью и силой. Читая эти страницы, невольно вспоминаешь не столь любимого автором Баратынского, для которого в руке смерти «олива мира, а не гулящая коса», но Шопенгауэра, называющего смерть «курносой гадиной»; начинаешь понимать ужас Андреевского даже пред старостью, по поводу которой он говорит, что обычное письменное обращение к людям преклонного возраста «глубокоуважаемый» прежде всего вещает им о глубине близкой могилы. Если, однако, эта книга проникнута его прежним взглядом на смерть, лишь выраженным более решительно, то былая его безнадежность уступает в ней, не без колебаний, под несомненным влиянием впечатлений ранней молодости, взгляду, более успокоенному и примиренному с «таинственным руководительством судьбы». «После долгих терзаний, — пишет он, — в конце концов, я чувствую, что со смертью мы отходим к богу, под его крыло. Из-под этого крыла мы вышли на свет и под него укроемся… Да будет!».