«Сан-Франциско, Калифорния.
25 апреля, 1919 года.
Маргарет, любимая моя!
Вчера вечером я все сказал маме, но она, конечно, считает, что мы слишком молоды. Но я объяснил, что война все переменила, время другое, война людей делает старше, раньше не то было. Я смотрю на своих однолеток: они-то не служили, не летали, а это человека воспитывает, они для меня все равно, что дети, потому что я наконец нашел любимую женщину и мое детство кончилось. Столько женщин я знал, и вдруг найти вас далеко, я даже не ожидал, не думал. Мама говорит — займись делом, заработай деньги, тогда за тебя может какая-нибудь женщина и выйдет, так что с завтрашнего дня начинаю, место для меня уже нашлось. Так что теперь уж недолго ждать — скоро увидимся и я обниму вас крепко и навеки веков. Как мне рассказать, до чего я вас люблю, вы совсем другая, не то, что они. А меня уже любовь сделала сурьезным человеком, понимаю, что есть ответственность. А они все такие дурочки: болтают про джаз, бегают на танцульки и меня, конечно иногда приглашают, да Бог с ними, лучше посижу один в комнате, подумаю про вас и напишу все свои мысли на бумаге, пусть они там веселятся, глупые девчонки!
Думаю про вас всегда, и если бы вы могли думать про меня всегда, только не огорчайтесь из-за меня, а думайте про меня всегда. Если вас огорчает, не думайте про меня, не хочу огорчать вас, моя любимая. Но знайте, я вас люблю, буду только вас любить одну, буду вас любить вечно.
Ваш навеки,
13
Баптистского священника, молодого дервиша в белом полотняном галстуке, было легче всего заполучить, так что он пришел, выполнил свой долг и удалился. Был он молод, невероятно добросовестен, честен и одержим желанием делать добро, одержим настолько сильно, что стал невыносимо скучен. Он тоже успел повоевать и очень уважал и любил доктора Мэгона, отказываясь верить, что старый священник, только за то, что он принадлежит к епископальной церкви, будет после смерти гореть в аду.
Он пожелал им счастья и деловито поспешил уйти, повинуясь какому-то непонятному внутреннему импульсу. Они смотрели вслед его энергичной, решительной спине, пока он не скрылся из виду. Тогда Гиллиген молча помог Дональду спуститься по ступенькам на лужайку, к его любимому креслу под деревом. Молодая миссис Мэгон молча шла за ними. Молчание вошло у нее в привычку, чего нельзя было оказать о Гиллигене. Но тут и он не сказал ей ни слова. Идя с ним рядом, она протянула руку, дотронулась до его рукава. Он повернул к ней лицо, такое мрачное, такое несчастное, что ей вдруг стало невмоготу, тошно от всего происходящего. («Дик, Дик, как ты вовремя ушел от всей этой неразберихи!») Она быстро отвернулась, посмотрела через сад, на колокольню, где голуби провожали день воркованьем, смутным, как сон, и крепко закусила губу. Замужем. Но никогда еще она не чувствовала себя такой одинокой.
Гиллиген привычно-заботливо, с напускной бодростью усадил Мэгона в кресло. Мэгон проговорил:
— Ну вот, Джо. Значит, меня женили.
— Да, — сказал Гиллиген.
Его наигранное спокойствие исчезло. Даже Мэгон смутно, бессознательно заметил это:
— Слушайте, Джо!
— Что скажете, лейтенант?
Но Мэгон промолчал, его жена села на свое обычное место. Откинувшись на спинку стула, она смотрела на верхушку дерева. Мэгон наконец сказал:
— Выполняйте, Джо.
— Нет, не сейчас, лейтенант. Что-то охоты нет. Пожалуй, пойду прогуляюсь, — ответил он, чувствуя, что миссис Мэгон смотрит на него. Он поглядел ей в глаза сурово, с вызовом.
— Джо, — тихо и горестно сказала она.