Дней через пять, часов в десять утра, я опять отправился к Державину, и в этот раз не для одного наслаждения видеть его, говорить с ним, а для исполнения возложенного на меня Казанским Обществом любителей отечественной словесности (которого я был членом) поручения — исходатайствовать копию с его портрета и экземпляр нового издания его сочинений. «Копию? да ведь это стоит денег», — сказал Державин, улыбаясь. Не ожидая такого возражения, я несколько остановился, но вскоре продолжал: «Зато с какою благодарностью примет Общество изображение великого поэта, своего почетного члена, своего знаменитого согражданина. Да и где приличнее, как не там, стоять вашему портрету?» — «Ну, хорошо, но с которого же списать копию? с Тончиева, что у меня внизу? да он очень велик, поколенный». — «А с того, что был на нынешней академической выставке?» — подхватил я, и опять некстати. — «Как это можно, помилуй, — возразил он; там написан я в колпаке и в тулупе. Нет, лучше с того, который находится в Российской Академии, писанный отличным художником, Боровиковским. Там изображен я в сенаторском мундире и в ленте. Когда будет готов, я пришлю его к тебе для отправления; а сочинения можешь, пожалуй, взять и теперь; их вышло четыре тома, пятый отпечатается летом; его пошлем тогда особо». Я забыл сказать, что в этот раз нашел я Гавриила Романовича за маленьким у окна столиком, с аспидною доскою, на которой он исправлял или переделывал прежние стихи свои, и с маленькою собачкой за пазухой. Так, большею частью, заставал я его и в последующие посещения; в продолжение же нашего разговора о портрете и книгах мы уже сидели на диване. Этот диван был особого устройства; гораздо шире и выше обыкновенных, со ступенькою от полу, и с двумя по бокам шкафами, верхние доски коих заменяли собою столики. Державин кликнул человека, велел принести четыре тома своих сочинений и вручил их мне. Принимая, я позволил себе сказать: «Не будете ли так милостивы, не означите ли на первом томе вашею рукою, что дарите их Обществу? С этою надписью они будут еще драгоценнее». — «Хорошо, так потрудись, подай мне перышко». Я подал. Он положил книгу на колено и спросил: «Что же писать-то?» — «Что вы посылаете их в знак вашего внимания к Обществу». Он не отвечал, но вместо внимания, написал: в знак уважения. С книгами этими и портетом случилась впоследствии беда. Портрет был изготовлен и отправлен вместе с книгами не ранее марта месяца (1816 года). Дорогою захватила их преждевременная ростепель; посылка попала где-то в зажору и привезена в Казань подмоченною. Что касается до портрета, то университетский живописец Крюков успешно очистил его от плесени и хорошо реставрировал; книги же, разумеется, очень пострадали, так что секретарь Общества, по поручению оного, умолял меня выпросить у Державина другой экземпляр. Не легко мне было сообщить об этой беде Гавриилу Романовичу, и не без сожаления он меня выслушал; но успокоился, когда я объяснил ему, что портрет не потерпел никакого существенного повреждения; книги же он обещал доставить; когда выйдет пятая часть, но не успел этого исполнить, и в библиотеке Общества остался, вероятно, храниться еще и теперь подмоченный экземпляр.
Описанное второе свидание мое с Державиным случилось дней за пять до праздника рождества Христова. Прощаясь, он потребовал, чтобы 25 числа я непременно у него обедал. «Такие дни, — примолвил он, — должно проводить с родными. Я познакомлю тебя с женою. Да привези с собою и брата. Он, кажется, нас не любит».
Здесь надобно сделать некоторое отступление. Когда я отъезжал в Петербург, дядя мой выразил мне полную надежду, что Гавриил Романович примет меня благосклонно, родственно, — и большое сомнение в том со стороны супруги его, Дарьи Алексеевны. По его словам, она старалась отклонить старика от казанских родных его и окружала его своими родственниками. То же подтвердил мне брат мой; то же заметил и я, когда явился к обеду в день рождества Христова. Она приняла меня очень сухо.
В этот раз я почти не узнал Державина — в коричневом фраке, с двумя звездами, в черном исподнем платье, в хорошо причесанном парике. Гостей было человек тридцать, большею частью людей пожилых. Один из них, с необыкновенным даром слова, заставивший всех себя слушать, обратил на себя особенное мое внимание. «Кто это?» — спросил я кого-то, сидевшего подле меня. Тот отвечал: «Лабзин!» Тогда внимание мое удвоилось: я вспомнил, что в бумагах покойного отца моего нашлось множество писем Лабзина под псевдонимом «Безъеров», вероятно потому, что он нигде еров не ставил. В письмах этих, замечательных по прекрасному изложению, он постоянно сообщал отцу моему о современном ходе французской революции. Впоследствии я познакомился с Лабзиным, и это знакомство составляет довольно любопытный эпизод в истории моей петербургской жизни.