Читаем Сочинения в 2 томах. Том 2. Сердца моего боль полностью

Спустя тридцать лет, попав в Хабаровск и зная, что Володькиных родителей, с которыми я многие годы переписывался, уже давно нет в живых, я потратил неделю, пытаясь отыскать его могилу, в ревностном стремлении и мечте подправить, реставрировать, восстановить ее, а в случае необходимости поставить новое надгробие. Я обшарил все хабаровские кладбища: и центральное городское, и на Трехгорке, и на Красной речке, и, наконец, четвертое, в поселке, где база Амурской флотилии; я обошел тысячи различных могил и просмотрел все книги и журналы погребения конца сорок пятого и начала сорок шестого годов, однако не только забытой, заброшенной могилы — никаких следов захоронения гвардии капитана Новикова Владимира Алексеевича,1924 года рождения, даже в кладбищенских архивах при всех стараниях и щедро раздаваемых поллитровках обнаружить не удалось. Как и от Мишуты, от Володьки Гусара, мечтавшего о бессмертной воинской славе, — от обоих самых близких друзей моей военной юности — даже могильных холмиков нe осталось... Оба они сохранились и существуют сегодня, наверное, только в моей памяти, и, пока я жив, они будут жить во мне... Я думаю не о смерти, а о Мишуте и Володьке, о треклятой Маньчжурии — с сопками и без, — стоившей им жизни, о Маньчжурии, которую уже отдали или отдадут китайцам.


Фудидзян, госпиталь. Откомандирован из дивизии

В отличие от Володьки и Мишуты, я в войне с Японией отделался ранением в предплечье и около месяца пробыл в Фудидзяне, грязном китайском пригороде Харбина, баюкая на перевязи раненую руку и совершенно изнывая от бездействия, тоски и страшных маньчжурских мух, прозванных пикирующими бомбардировщиками — на каждого из нас приходилось даже не сотни, а тысячи этих тварей, и ни металлические сетки на окнах палат, ни марлевые полога в дверных проемах не защищали полностью от их укусов.

Такого царства свалок и таких зловонных груд гниющих отбросов, такой антисанитарии и таких зловредно-назойливых, размером с пчелу или даже шмеля, мух я нигде никогда больше не видел. Там, в Фудидзяне, я все время с грустью вспоминал, точнее, впервые затосковал по Европе, по чистеньким городам и хуторам Германии, по ухоженным немецким полям, дорогам и лесам и, конечно, по роскошному трехкомнатному «люксу», в котором, несмотря на майский категорический приказ командующего фронтом о переводе офицерского состава на казарменное положение и июньский, еще более грозный — главнокомандующего только что образованной Группы оккупационных войск, я волею судеб провел два послевоенных месяца, ничуть не подозревая, что в таких прекрасных условиях мне в моей довольно долгой жизни уже больше никогда не придется обитать.

Дивизию, в составе которой я воевал в Маньчжурии, в середине сентября передислоцировали на территорию страны, в Приморье, и не в таежные землянки, а в прежний обустроенный гарнизон, что не могло не радовать, и тут — волею судеб тринадцатого числа, день в день, спустя ровно год после того, как меня тяжело ранили в Польше, — случилось обидное или даже оскорбительное. Долечиваться в команде выздоравливающих дивизионного медсанбата оставили только офицеровдальневосточников, а тех, кто воевал на Западе, в Европе — шесть человек, в том числе и меня, — неожиданно, в одночасье, перевели в армейский госпиталь, предварительно выведя приказом за штат дивизии; на должности же наши назначили людей из корпусного резерва, опять же исключительно дальневосточников и забайкальцев. Как говорили, сделано это было по инициативе или настоянию начальника политотдела дивизии полковника Зудова, пробывшего всю войну на Дальнем Востоке и убежденного, что те, кто воевал на Западе и посмотрел условия жизни за границей, отравлены знакомством с капитализмом, восхваляют его, подрывая тем самым основы советского патриотизма, а следовательно, и боевой дух армии.

Разумеется, я ничего не подрывал, я с детства был осторожен и не болтлив, постоянно памятуя внушаемое мне настойчиво с дошкольного, наверное, возраста и бабушкой, и дяшкой Круподеровым, и — с непременными угрозами и сованием кулака под нос — дедом: «Не болтай!.. Держи язык за зубами!.. Помалкивай!.. Короткий язык — залог здоровья и долгой жизни!.. Плевку там не разевай!.. О политике не разговаривай и рта не открывай, иначе посадят и тебя, и всех нас! Будешь болтать — мозги вышибу!..» Особенно меня наставляли, когда я отправлялся в соседнюю деревню к приятелю и однокласснику Егорке Клюкину, чей отец был партийцем и занимал в районе какую-то должность — его возили на тарантасе. И бабушка, и дед жили в убеждении, что коммунисты обязаны доносить о всех разговорах куда следует и получают за это деньги, ради денег они якобы мог у т запросто упрятать в тюрьму любого, отчего бабушка называла членов партии иудами или христопродавцами, а дед — лягавыми. Мои отец и мать были коммунистами, и, после долгих размышлений я, не выдержав, спросил у бабушки: «Они что, тоже иуды или лягавые?» — «Не знаю, не знаю!» — с явным недовольством, неопределенно ответила она.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже