Вторая ночь мало походила на первую. Я плохо понимал, то ли иду сам, то ли стараюсь удержаться на спине огромного зверя, который дышит и качается подо мной. К горлу подкатывала и опадала желчь, распухшие уши отяжелели, и я дрожал, как зимой. Поднимая голову, я видел среди ветвей звезды – вихрящиеся снежинки в игрушечном стеклянном шаре. До меня доносился далекий смех Сонни и упитанного майора, которые глядели на меня снаружи, встряхивая этот стеклянный шар гигантскими руками. Единственным, что привязывало меня к материальному миру, был автомат в моих руках, поскольку мои ноги не чувствовали земли. Я сжимал АК-47 так же крепко, как обнимал Лану в ночь после визита к Сонни. Она знала, что я вернусь, и не удивилась, открыв мне дверь. Я не сказал генералу, чем мы с ней занимались, а зря. Было одно, чего он не мог бы сделать никогда, но я это сделал, потому что после совершенного мною убийства для меня не осталось ничего запретного – даже того, что принадлежало ему или произошло от него. Теперь ароматы леса были ее ароматами, и когда я сбросил с плеч рюкзак и сел между Боном и бесстрастным лейтенантом посреди бамбуковой рощицы, земная сырость напомнила мне о ней. Ветви над нами облепили бесчисленные светлячки, и мне чудилось, что на нас направлены все морды и глаза леса. Некоторые звери видят в темноте, но только мы, люди, упорно стараемся проникнуть во тьму внутри нас самих всеми возможными способами. Нам никогда не попадалась пещера, дверь, какое бы то ни было отверстие, в которое мы не захотели бы войти. Нас решительно не устраивает один-единственный путь внутрь – мы всегда пытаемся отыскать самые темные и заповедные проходы, о чем и напомнила мне та ночь с Ланой. Пойду отолью, сказал бесстрастный лейтенант, снова поднимаясь на ноги. Он исчез в ночном мраке под светлячками, которые включались и выключались над ним в унисон. Знаешь, за что ты мне нравишься? – спросила она потом. В тебе собрано все, что ненавидит моя мать. Я не обиделся. За всю жизнь мне скормили силком так много ненависти, что моей растолстевшей печени было уже все равно, чуть больше или чуть меньше. Если бы мои враги когда-нибудь вырезали у меня печень и съели ее, как, говорят, случается у камбоджийцев, они причмокнули бы губами с восхищением, ибо нет ничего аппетитнее, чем паштет из ненависти, если его как следует распробовать. В той стороне, куда ушел лейтенант, треснула ветка; светлячки наверху продолжали включаться и выключаться. Все нормально? – спросил Бон. Я кивнул, сосредоточившись на светлячках – они вспыхивали и гасли каждую секунду, превращая бамбуковые заросли в рождественскую открытку. Раздался шорох, и среди стеблей возникла тень лейтенанта.
Эй, сказал он. Я…
Вспышка света и звука ослепила и оглушила меня. Я пошатнулся под градом камешков и комьев земли. В ушах у меня зазвенело и, лежа на боку и прикрывая руками голову, я услышал чей-то крик. Кто-то вопил, и это был не я. Кто-то ругался, и это был не я. Смахнув с лица земляное крошево, я увидел наверху темные кроны деревьев. Светлячки перестали мигать, и кто-то истошно кричал. Это был бесстрастный лейтенант, извивающийся в папоротнике. Флегматичный санитар нечаянно толкнул меня, торопясь к нему на помощь. Вынырнув из мрака, седой капитан сказал: займите оборону, мать вашу! Рядом со мной Бон отвернулся от суматохи, передернул затвор –