Когда экипаж остановился у таможенной будки, расположенной так высоко над морем, что вид голубоватой пучины почти вызывал у вас головокружение, словно вы глядели на нее с вершины горы, я открыл окно; внятно различимый всплеск каждой волны, разбивавшейся о берег, в своей мягкости и в своей четкости таил что-то величественное. Не являлся ли он как бы особой единицей меры, которая, разрушая наши привычные представления, показывает нам, что расстояния по вертикали могут быть уподоблены расстояниям по горизонтали, вопреки представлению, которое обычно складывается в нашем уме, и что таким образом, приближая к нам небо, они не велики, что они даже становятся меньше по отношению к звуку, который, подобно всплеску этих маленьких волн, преодолевает их, ибо чище самая среда, через которую он проходит. И в самом деле, если бы всего на каких-нибудь два метра отойти назад от таможенной будки, уже нельзя было бы услышать этого всплеска волн, который, поднимаясь вдоль скал на двести метров высоты, нисколько не утрачивал своей нежной, кропотливой и мягкой четкости. Я думал о том, что моей бабушке он внушил бы тот восторг, который вызывали в ней творения природы или искусства, в простоте которых чувствуется величие. Мое восхищение достигло предела и возвышало в моих глазах все окружающее. Меня умиляло то, что Вердюрены прислали за нами экипажи на станцию. Я сказал об этом княгине, которая нашла, что я сильно преувеличиваю значение столь обыкновенной вежливости. Она, как я знаю, потом призналась Котару, что я показался ей весьма восторженным; он ответил ей, что я слишком легко возбудим и что мне следовало бы принимать успокоительные лекарства и заниматься вязаньем. Я обращал внимание княгини на каждое дерево, на каждый маленький домик, утопающий в розовых кустах, заставлял ее всем любоваться, я готов был бы ее самое прижать к моей груди. Она сказала, что у меня, как она видит, должны быть способности к живописи, что мне следовало бы рисовать, что ее удивляет, если мне этого не говорили. И она призналась, что эти края действительно живописны. Мы проехали маленькую деревню Англесквиль, приютившуюся на высоком склоне («Engleberti Villa», — пояснил нам Бришо). «Но вполне ли вы уверены, княгиня, что, несмотря на смерть Дешамбра, обед сегодня все же состоится?» — прибавил он, не думая о том, что присылка на станцию экипажей, в которых мы сидели, являлась уже ответом на этот вопрос. — «Да, — сказала княгиня. — Господин Вердюрен не пожелал переносить его на другой день — именно потому, что он хочет отвлечь свою жену от «мыслей». И к тому же, после стольких лет, в течение которых она принимала каждую среду, это нарушение ее привычек могло бы тягостно подействовать на нее. Она очень нервная все это время. Господин Вердюрен был особенно рад тому, что вы сегодня приедете обедать, он знает, что жене это очень поможет отвлечься, — прибавила она, забыв о том, что незадолго перед тем делала вид, будто никогда не слышала обо мне. — Мне кажется, всего лучше будет, если вы ни о чем
не будете говорить при госпоже Вердюрен», — прибавила княгиня. — «Ах, это хорошо, что вы мне сказали, — наивно ответил Бришо. — Я передам этот совет и Котару». Экипаж на минуту остановился. Он снова тронулся, но стук колес, раздававшийся, пока мы проезжали деревню, прекратился. Мы уже ехали по аллее, которая вела к Ла-Распельер и в конце которой, стоя у подъезда, нас ждал г-н Вердюрен. «Это хорошо, что я надел смокинг, — сказал он, с удовольствием удостоверившись в том, что все «верные» тоже в смокингах, — раз у меня такие шикарные гости». А когда я извинялся, что приехал в пиджаке, он сказал: «Да нет, прекрасно. У нас на обедах — все по-товарищески. Я, правда, предложил бы вам один из моих смокингов, но он вам не подойдет». Рукопожатие, которым Бришо, войдя в вестибюль Ла-Распельер, выразил Хозяину свое волнение и соболезнование по поводу смерти пианиста, не вызвало со стороны г-на Вердюрена никаких комментариев. Я сказал ему, в какое восхищение приводят меня эти места. «Ах, тем лучше, да вы еще ничего не видели, мы вам их покажем. Отчего бы вам не приехать сюда на несколько недель, воздух здесь чудесный». Бришо опасался, что смысл его рукопожатия остался непонятным. «Ну, как? Ах, этот бедный Дешамбр!» — сказал он вполголоса, опасаясь, что г-жа Вердюрен может быть поблизости. — «Ужасно», — весело ответил г-н Вердюрен. — «Такой молодой», — не унимался Бришо. Раздраженный тем, что его задерживают такими бесполезными вещами, г-н Вердюрен торопливо и пронзительно-плачевным тоном, выражавшим не печаль, а сердитое нетерпение, ответил: «Ну да, но чего же вы хотите, мы тут ничего не можем сделать, от наших слов он не воскреснет, — не правда ли?» Но вместе с веселостью к нему вернулась и мягкость: «Ну, милый Бришо, снимайте-ка скорее пальто. У нас рыбная похлебка, которая не хочет ждать. Но главное, не заговаривайте о Дешамбре с госпожой Вердюрен. Вы ведь знаете, она скрывает то, что чувствует, но у нее чувствительность — это прямо болезнь. Нет, но я вам клянусь, когда она узнала, что Дешамбр умер, она чуть было не заплакала», — сказал г-н Вердюрен тоном глубоко-ироническим. Слушая его, можно было подумать, что только сумасшедший в состоянии пожалеть о Друге, с которым он тридцать лет был знаком, а с другой стороны, Удавалось угадать, что, несмотря на вечное общение г-на Вердюрена c его женой, он все-таки всегда судил о ней иронически и она часто его раздражала. «Если вы об этом заговорите, она опять заболеет. Это было бы прискорбно, всего через три недели после ее бронхита. В таких случаях я заменяю сиделку. Вы понимаете, что я и сам едва не болею. Сокрушайтесь сколько угодно о судьбе Дешамбра, но только про себя. Думайте о нем, но не говорите. Я очень любил Дешамбра, но вы же не станете упрекать меня, если я еще больше люблю мою жену. Да вот Котар, вы сможете у него спросить». И в самом деле он знал, что домашний врач умеет оказывать множество всяких маленьких услуг, давая, например, указание, что не надо огорчаться.