— Мир наших отцов пребывает внутри нас. Десять тысяч поколений и больше. Форма, не имеющая истории, не имеет силы длить себя долго. То, что не имеет прошлого, не может иметь будущего. В сердцевине нашей жизни лежит история, из которой она сплетена; в этой сердцевине нет какого-либо наречия, а только акт познания, и вот его-то мы и разделяем друг с другом как во снах, так и наяву. Так было прежде, чем первый человек заговорил, и так будет после того, как замолчит последний. Но под конец, как мы вскоре увидим, он и впрямь разразился речью.
— Замечательно.
— В общем, гулял он со своими новыми наставниками, пока его не обуяло спокойствие и понимание того, что его жизнь отныне больше не в его руках.
— Что-то большой борьбы я как-то в нем не заметил.
— Вы забыли о заложнице.
— А, там девушка же еще!
— Конечно.
— Ну, дальше.
— Важно понять, что он им отдался не по своей воле. Мученик, которого влекут языки пламени, не может быть священной жертвой. Где нет возможности наказания, не может быть и награды. Вы ж понимаете.
— Ну, дальше.
— Они вроде как ждали, чтобы он принял какое-то решение. Чтобы что-то им такое сказал, может быть. А он все изучал, стараясь объять мыслью вокруг себя все то, что может быть изучено. И звезды, и скалы, и лицо спящей девушки на носилках. Этих людей, что пленили его. Их шлемы, их костюмы. И факелы у них в руках — из полых труб, набитых залитой маслом пенькой, пламя которых защищали от ветра слюдяные экраны, вправленные в фонарики, прикрытые сверху, и с трубками для выхода дыма, согнутыми из листовой отожженной меди. Он и в глаза им все пытался заглядывать, но глаза у них были темные, да еще и затененные черными козырьками, как у людей, которым предстоит преодолеть бескрайние снега. Или пески. Пытался увидеть их ноги — в чем они обуты, но их одеяния ниспадали на камни, стлались по ним, так что ничего у него не вышло. Увидел он лишь то, как странен этот мир, как мало о нем известно и как слабо мы подготовлены к тому, что грядет. Увидел, что человеческая жизнь едва ли дольше мгновения, но, в силу того что время бесконечно, каждый человек был всегда и вечно находится в середине своего путешествия, сколько бы ни было ему лет и какую бы он ни прошел дистанцию. Ему показалось, что в молчании мира он прозревает великий заговор, и он понял, что сам он должен стать частью этого заговора, в котором он уже превзошел и пленивших его, и все их планы. Если было ему какое-то откровение, то оно вот в чем: он есть вместилище знания, к которому он пришел единственно благодаря презрению ко всем представлениям, бывшим прежде. Поняв это, он повернулся к своим пленителям и говорит: «И ничего я вам не скажу!»
Ничего я вам не скажу. Вот что он сказал, и сказал он только это. В следующий миг его подвели к камню и разложили на нем, а девушку подняли с носилок и вывели вперед. Ее грудь вздымалась.
— Ее грудь — чего?
— Ее грудь вздымалась.
— Ну ладно, дальше.
— Она наклонилась, поцеловала его и отступила, и тут вперед выступил архатрон с мечом
{62}, взялся за него двумя руками, воздел над головой и одним ударом отделил путешественнику голову от тела.— Надо полагать, это конец уже?
— Вовсе нет.
— А, вы мне пытаетесь втереть, будто человеку отчекрыжили башку, а он выжил.
— Да. От своего сна он очнулся и сел, дрожа от холода и страха. В безлюдье, все на том же пресловутом перевале. Среди тех же пресловутых гор. В том же пресловутом мире.
— А вы?
Рассказчик грустно улыбнулся, с видом человека, которому вспомнилось детство.
— В таких снах, кроме всего прочего, проявляется сущность мира, — сказал он. — Проснувшись, мы припоминаем события, происходившие во сне, а вот сюжетная цепочка ускользает, ее вспомнить трудно. И все же именно в сюжете заключается жизнь сна, тогда как сами по себе события частенько бывают взаимозаменяемы. События же в мире яви, наоборот, нам навязаны, а сюжет, повествование — это трудноопределимая ось, на которую их приходится нанизывать. И мы волей-неволей вынуждены взвешивать, сортировать события, располагая их в определенном порядке. Не кто иной, как мы сами, слагаем из них историю, которая и есть мы. Каждый человек — это бард, певец собственной экзистенции. Посредством этого он встроен в мир. Это же становится одновременно и наказанием, и наградой — за бегство из сна, который мир видит об этом человеке. Едем дальше. Я, должно быть, проснулся тогда и сам, но по мере приближения мира яви путешественник на своем камне начал меркнуть, а я не хотел еще с ним расставаться, и тогда я позвал его.
— У него было какое-то имя?
— Нет. Имени не было.
— Как же вы его позвали?
— Я просто попросил его не уходить, он послушался, и я продолжал спать дальше, а путешественник повернулся ко мне и в ожидании замер.
— Он, надо полагать, здорово удивился, увидев вас.