Вся комната была завешена и устлана темно-красными и бордовыми туркменскими коврами. В углу, утонув в пуховых подушках, положенных на многослойную груду шелковых одеял, возлежал шейх Низамиддин Хомуш. Белоснежная чалма, белая накидка-покрывало поверх черного бархатного халата — святость воплощенная, чистота! Черные четки в руке не двигались, глаза были закрыты, шейх будто дремал, но, лишь только переступил Каландар порог комнаты, только успел отвесить первый поклон, задвигались четки, приоткрылись глаза, пытливые, душу извлекающие наружу.
— Проходи, дервиш. Не стесняйся, сынок, поближе ко мне присядь.
Голос покойный, ласкающий, улыбка — сама мягкость, сама благосклонность.
Не опуская рук, почтительно сложенных на груди, Каландар на носках сделал два шага вперед и опустился перед шейхом на колени: слова приглашения такого почтенного человека не следует понимать буквально — рядом, да, но лучше все-таки коленопреклоненным.
Мюриды пришли с кушаньями, самыми разными и приятными («Как тогда, в кишлаке Багдад», — напомнил себе Каландар), расстелили дастархан.
Шейх молча подождал окончания этих приготовлений. Когда дверь за мюридами закрылась, сказал:
— Как поживаешь, дервиш? Нет ли какой-нибудь просьбы ко мне?
— Слава аллаху, пирим[41]
. Что за просьбы могут быть у отрекшегося от мира раба всевышнего? Не гол, не голоден — чего еще желать, пирим?— Похвально, похвально, сынок. Аллах на том свете вознаграждает страдающих на этом… Угостись, сынок, ибо яства сии тоже плоды аллаховой щедрости.
Да, уж что так, то так. Ничто не возникает помимо воли аллаха. И нищета одних, и роскошь других.
Шейх молча перебирал четки; Каландар, склонив голову, тем не менее рассматривал комнату. Какие ковры кругом! На окнах за легкими шелковыми занавесями тяжелые бархатные, не пропускающие ни света, ни холода; люстра алмазно подсвечивает нежно расписанный потолок; в нишах стен блестят дорогая посуда, золотые и серебряные подносы.
«Все в руке аллаха, все по его воле, это так. Но зачем именно шейху, главе и наставнику нищих дервишей, пышное богатство, символ суетного мира? Иль не сказал святой хаджи Ахмед Ясави:
— О чем думаешь, что шепчешь, раб божий?
Каландар вздрогнул от внезапно ставшего властным и пронзительным голоса шейха, торопливо проговорил:
— Творю хвалу аллаху, пирим. — А про себя подумал: «Да простит меня всевышний за ложь». И еще об одном подумал: «Осторожней будь, внимательнее, Каландар!»
— Сынок, — голос шейха снова переливался радужной ласковостью. — Вызвал я тебя с целью возложить на твои крепкие плечи еще одно доброе дело… Коль у тебя нет просьб ко мне, то у меня к тебе есть… Но прежде хочу спросить тебя…
Шейх сделал паузу. Ну, так и есть, сейчас спросит про Кок-сарай. Что ответить, как лучше усыпить его подозрительность, его всеведение?
— Ты отказался от услад суетного мира, что ж, дело, богу угодное. Дервиши — рабы божьи, причем любимые рабы. Но скажи мне правду: не раскаиваешься ли в избранном пути? Не одолевают ли тебя сомнения, истинно твоя ли тропа дервишества?
Сердце упало у Каландара: нет, ничего не скроется от шейха, а тем более сомнения духовные.
— Молчание — знак согласия, дервиш. Не так ли?
Каландар поднял глаза на говорящего. Шейх сидел, чуть подавшись вперед грузноватой фигурой, лицо его притягивало, взгляд завораживал. Что за сила была в этом взгляде, всевидящем, заставляющем быть откровенным!
Каландар отрицательно мотнул головой, глядя в сторону.
— Нет, пирим, душа моя не жалеет о выбранном пути. Сомнения же… Я признавался уже однажды: горько мне оттого, что многие дервиши не страшатся греха — злословят, играют азартно в кости, курят анашу, пирим… вместо того чтобы аллаха славить.
Шейх вздохнул.