А в Вене, словно в насмешку над всеми этими тщетными жертвами, граф Радецкий совершал триумфальный въезд в столицу, и город преобразился в ожидании этого события. В его честь (этот бедняга и не подозревал об агонии под стенами Коморна!) изо всех окон были вывешены шали, занавески, ковры и все что угодно, хоть отдаленно напоминавшее флаги, — так горожане приветствовали победителя на его пути в императорский дворец Хофбург. Под звуки Марша Радецкого, специально сочиненного Штраусом по этому случаю, принц преклонил колени перед императором и был увенчан лавровым венком — наградой за победу над венграми. Все забыли о последней осажденной твердыне мадьяр.
Но здесь, на берегу великой реки, несущей свои воды в самом сердце Европы, весь австрийский лагерь затаив дыхание ожидал распоряжений из Вены. Горация видела, как в лагерь прибыл генерал Хайнсу и уехал в тот же день, до смерти напуганный чрезвычайно тяжелыми условиями сдачи крепости, которые выдвигали осажденные.
Но вот наконец из столицы, торжествующей победу над врагом, пришел приказ. В нем говорилось об осаде до победного конца. Венгры должны умереть от голода, даже если у императорской армии уйдет на это год. Но император Франц-Иосиф забыл об одной детали: с пути паломников, лежащего между Индией и Меккой, в Европу пробрался невидимый враг: в Коморне вспыхнула холера.
Сентябрь! Пора умирания природы. Солнце на рассвете висело каплей крови над почерневшей рекой; днем оно яростно жгло стебли неубранной ржи на полях; по вечерам опускалось за горизонт в мутно-алой дымке. Пора прощаний, пора разбитых сердец.
Хозяин замка Саттон знал наверняка, что круг медленно замыкается, уже почти завершен; с болью в сердце он предчувствовал, что дни рядом с Горацией сочтены. И когда он наконец понял, что его ждет, он был готов отдать все на свете, лишь бы избежать этого.
Но судьбу не обманешь, и Джон Джозеф старался как можно лучше использовать остаток отпущенных ему дней. Он так щедро и открыто дарил Горации свою любовь, что она буквально сияла от счастья. Она ходила между больных и умирающих, помогала полевым врачам, и все это делала почти с легким сердцем. Нет, она вовсе не была бесчувственной или беззаботной: просто она знала, что ее хранит некая могущественная сила. Но неожиданно и жестоко она лишилась своего счастья.
Джон Джозеф заболел и через три часа уже не мог встать с постели. Горация обежала весь лагерь в поисках врача. Она была настолько потрясена, что даже не могла плакать, но когда врач пришел к ним в палатку, она несколько раз всхлипнула.
— Это холера, — сказал врач. — Не давайте вашему мужу воды, иначе станет хуже.
— Но он просит пить!
— Тогда — всего один глоток. Не больше. Чтобы не случилось худшего, вам придется быть с ним жестокой.
— О, Боже, помоги мне!
— Может быть, Он сжалится над вами. Молитесь.
За этими отрывистыми словами врач пытался спрятать жалость и заботу усталого сердца.
— Благодарю вас. Если наступят какие-то перемены, я смогу послать за вами?
— Конечно. Держите его в тепле. Это все, что вы можете для него сделать.
Когда он ушел, Горация села на край постели, с нежностью взглянула на человека, в чей портрет она когда-то влюбилась, и стала вспоминать Джона Джозефа — такого, каким он был на фронте, и того, прежнего, в огромном замке Саттон.
Глядя в лицо мужа, покрасневшее и воспалившееся от лихорадки, беспомощно наблюдая за его мучениями, она поняла, что у этого несчастного человека нет ни единого шанса на спасение. Ведь он — наследник древнего, всесильного проклятия, которое так или иначе обрекало его на смерть.
На Горацию нахлынуло чувство чудовищного одиночества. Снаружи доносились выстрелы мортир, удары ядер о неприступные стены крепости, напоминавшие ей о том, что она находится на войне. Но сейчас для нее не существовало ничего, кроме ее самой и лежавшего рядом с ней умирающего человека. Ей не было дела до инфекции: она обняла Джона Джозефа, слегка приподняв его за плечи.
К ее удивлению, он приоткрыл глаза.
— Горри? — голос его звучал очень слабо.
— Да, любовь моя?
— Я умру?
Она была не в силах ответить.
— Я оставляю по себе хоть какую-нибудь добрую память? — настойчиво спросил он.
Горация понимала, что он имеет в виду. Ему так хотелось, чтобы не только она, но и другие люди вспоминали о нем с любовью.
— Чудесную память, любовь моя. Тебя все очень любят, а я — больше всех.
Ее голос прервался рыданием, и, прижавшись головой к его груди, Горация горько заплакала.
— Нет, нет, — шептал Джон Джозеф. — Ты не должна… — конец фразы она не расслышала.
— Не надо разговаривать, любимый. Береги силы. По его телу прошла судорога агонии.
— Отпусти меня, — произнес он.
Горация изумленно взглянула на него. Он просил ее умерить свою любовь к нему, удерживавшую его, просил ее дать ему уйти.
— Ты этого хочешь? — прошептала она.
— Да. Я — как парусник, попавший в штиль. О, пошли мне ветер, который отнесет меня к берегам печальных ундин…