За последние два месяца Родиона впервые так прямо вызывали на откровенность, и он растерялся, ибо не знал, о чем говорить. «Если я сумею сейчас объяснить ему все, что творится в моей душе и голове, то что же тогда, останется от меня? Ведь ничто из моей болтовни не может быть принято им, кроме страшных слов о матери», — со злой усмешкой подумал он. И тут же съехидничал себе: «А что, собственно, я так оберегаю и от кого? Какую такую тайну? Может, я просто хочу казаться загадочным? Что такое ум — никто не знает и но определит. Тогда чего же я? Кто может доказать, что я умный, а он дурак? Пару цитат из Сенеки или Шопенгауэра и он может вызубрить. Но разве он станет счастливей от этого? Выходит, я всю жизнь кормил не ум, а память. Ведь, в сущности, нет никакого смысла в том, что я острее, чем он, чувствую бесконечность Вселенной и оскорбительную мгновенность человеческой жизни. Да и почему я так уверен, что чувствую это острее?»
— Ты, может, и разговаривать со мной не хочешь? — обиделся Большаков, заждавшись ответа.
— Извини, — смутился Родион. — Но помочь мне нельзя. Видишь ли… — Его вдруг опять оглушила тоска, он почувствовал, что не сможет произнести два проклятых слова, а произнести их надо, он это тоже с болью чувствовал. — Все просто, Большаков. То есть не так просто… — «Господи, какую чушь порю!» — В общем, Большаков, у меня умерла мама.
Замкомвзвода сразу смешался и покраснел, будто взбирался по голому столбу и вдруг столба не стало, и он грохнулся оземь, смущенно растирая ушибленное место. Теперь и он но знал, что говорить.
— Когда умерла? — только и спросил.
— За пять дней до повестки из военкомата.
— Недавно, значит. Вот оно что… Ну, ты прости, если чего и не так было. В душу-то ведь каждому не заглянешь, как в окошко. — Он вдруг испуганно вскинулся, словно вспомнил что-то, и Родиону стало немного жутковато. — У твоей с сердцем? Видишь… Моя вот тоже плохая. Почки застудила. Писем уже неделю нет. Да-а… Ч-черт…
Большаков тревожно посмотрел в окно, где вьюжила последняя ночь этого года, и Родион понял, что замкомвзвода уже не рад, что затеял такой разговор. «Для него самое главное то, что у меня умерла мама. Больше он ничего знать не хочет. Да и не нужно ему больше…» — устало подумал Родион, внимательно разглядывая Большакова. Вот и еще один человек узнал, что у него умерла мама. А сколько не знает!
Вскоре Родион стал замечать странные вещи: за завтраком, при дележке солдатского лакомства, на его ломте хлеба всегда желтел самый крупный кусок масла, лишний комушек сахара тоже попадал к нему; перед баней каптенармус выбирал Родиону самое новое и ладное белье со всеми тесемками и пуговками, втихаря совал ему в сапоги портянки суконные, что посуше и поаккуратнее, — словом, в отношении ребят к Цветкову засквозило многое такое, от чего делалось радостно и неловко. Но Родион с грустью чувствовал, что ему от этого не легче, а труднее жить, словно он занял взаймы кучу денег, а расплачиваться нечем. Если раньше на него рукой махнули, как на мумию, от которой толку не добьешься, — и все-таки Родиону было спокойнее, привычнее, — то сейчас для ребят все стало на свое место: они с готовностью объясняли угрюмство этого парня смертью его матери — так им было удобнее и проще. Поэтому, когда первоначальное любопытство к Цветкову быстро выветрилось, как и ко всякой загадке, поддающейся истолкованию, Родиону еще долго многое списывалось и прощалось.
Даже тот проклятый случай…
Десятого января, ночью, артполк подняли по тревоге — предстоял пятидневный выезд на тактические учения. Еще с вечера у Родиона бешено разболелась голова, и он не сомкнул глаз до той минуты, пока дежурный по батарее младший сержант Туробоев ржавым голосом не взорал: «Тревога!» Словно воробьи, которых шугнули из ружья, сыпанули гвардейцы со скрипучих коек, и через десять минут в казарме уже никого не было, кроме наряда. До машинного парка было метров сто, но Родион так упарился с двумя радиостанциями, что ему показалось, будто он бежал с километр. Из боксов свирепыми быками вылетали «уралы» и ловко подныривали к гаубицам — их тут же облепляли орудийные расчеты, цепляя к ним многопудовые станины. Через час объявили отбой — артполк оживленно потянулся к столовой. Родион ворочал в сапогах занемевшими пальцами. В спешке он не успел натянуть валенки и сунул их под мышку. Взводный на ходу давал ему взбучку. Ноги одно — а тут еще кто-то голову тискал железными лапищами. Большаков искоса поглядывал на Родиона и хмурился.
— Случайно не заболел? — спросил он.
— Есть немного, — поспешил ответить Родион и покраснел: слишком много было извиняющейся жалобы в его голосе.