Несколько раз Васильеву докладывали о Мазурине как о крайне опасном большевике. Он знал, что Мазурин был приговорен к расстрелу и что только революция спасла его. Но в то же время помнил, что Мазурина наградили за храбрость тремя Георгиевскими крестами, что тот успешно заменил погибшего в бою ротного командира, проявил себя отличным, талантливым унтер-офицером. Сейчас же его выбрали председателем дивизионного солдатского комитета, и он, пользуясь большим влиянием среди солдат, произносит разлагающие армию речи (это особенно тревожило Васильева), в которых требует заключения мира и раздела всей помещичьей и казенной земли между крестьянами.
К большевикам у Васильева было недоброе отношение. Он не понимал их целей, но чувствовал, что это те люди, которых не так-то легко сломить, что их программа находит глубокий отклик в душе простого народа. Подумав, он приказал адъютанту вызвать Мазурина. Но как этот председатель дивизионного солдатского комитета будет себя вести? Придет, наверно, распущенный, наглый, станет грубить… «Неужели же все потеряно — честь, армия, боевая русская слава? Нет, наша страна, наш народ не могут погибнуть», — размышлял он.
Он ожидал Мазурина, волнуясь и поражаясь своему волнению.
В дверь осторожно постучали.
— Разрешите войти, господин генерал?
Васильев поднял глаза. Мазурин стоял перед ним строго, держа по швам руки, и все в его внешнем виде было мило Васильеву: бравая солдатская подтянутость, ловко пригнанное обмундирование, старенькая гимнастерка, заправленная на диво, загорелое, чисто выбритое лицо и, наконец, та неуловимая для штатского глаза строевая выправка, что дается только годами военной службы. «Не важничает, подтянут и держится просто», — отметил Васильев.
— Мне про те… про вас говорили, — жестко начал он и прямо взглянул в глаза Мазурину, — что вы мутите солдат, подговариваете их бросить фронт, то есть изменить своему воинскому долгу и родине. Правда?
— Нет, господин генерал!
Мазурин не опускал глаз, и минуту оба пристально изучали друг друга. Взгляд Васильева был холодным, недружелюбным, Мазурин смотрел ясно и открыто. Васильев невольно оценил спокойную смелость этого взгляда, в котором не было ничего вызывающего.
— Время тяжелое, суровое, — сказал он. — Хотя царя и нет, но Россия остается, и мы должны оборонять ее. Следовательно, никто не имеет права уходить со своего поста. Тот, кто уйдет, — шкурник, дезертир, изменник.
— Так точно, — ответил Мазурин.
Тон его ответа не понравился Васильеву. Уставная точность и еще нечто неуловимое, будто Мазурин соглашался только с тем, что никто не имеет права уходить со своего поста.
За долгие годы своей военной службы Васильев хорошо понял, что армия — это не только роты, полки и дивизии, исполняющие приказы своих командиров, но это еще живые, разнообразные люди, это народ, который нельзя изолировать от всех тех процессов, которые происходят в городах, деревнях, на заводах — во всей необъятной стране. Ему вспомнилась японская война. Есть события, так глубоко врезавшиеся в память человека, участвовавшего в них, что они не забываются всю жизнь. Осенью тысяча девятьсот пятого года, когда мир с Японией уже был заключен, в Маньчжурии начались солдатские волнения. Те самые солдаты, большей частью бородачи, запасные старших сроков службы, которые покорно шли умирать по приказу начальства, совершенно не зная, почему их забросили сюда, за тридевять земель от родины, неожиданно стали другими. Как ни далеко были они от своих деревень и городов, как ни изолировали их от всех внешних влияний, все же волны революции из России докатились и до них, в Маньчжурию, и они сделались теми, кем были в действительности, — русскими крестьянами и рабочими, хотя и одетыми в солдатские шинели. Васильев не мог не сопоставить эту запомнившуюся ему картину с той, которая ныне развертывалась перед его глазами. Только теперешние события казались неизмеримо глубже и сильнее тех, что происходили в пятом году.
— Ведь вы русские солдаты, — сказал Васильев, — как же вы не понимаете, что, разваливая армию, предаете свое отечество? Разве можно так поступать?
Он требовательно взглянул на Мазурина и понял, что этот солдат, весь пропитанный революционным духом, не скажет и не объяснит самого важного, если будет настроен к нему как к чужаку. Он превозмог себя и указал на стул:
— Садитесь, я слушаю вас. Можете курить.
Мазурин сел, но не воспользовался разрешением курить. Он ценил в генерале честного и способного командира, справедливого к солдатам, никогда не относившегося к ним свысока, и решил начистоту поговорить с ним.