— Ну что, товарищи командиры? Понятная пока что задача? А теперь, я думаю, и с народом надобно перекурить. Это тоже — нехорошо все время врозь от массы держаться! — Повернулся и пошел к окопам.
Его тотчас густо народом окружили. А он любил густой народ, Мещеряков. От долгой солдатской службы, что ли, это у него было: там, в строю, всегда и справа и слева от тебя люди, и на ночевках плотненько лежишь, кому-то голову на брюхо положишь, а кто-то тебе — и каждый вроде на перине; перед кухней походной тоже не один толкаешься с котелком; а с семнадцатого года пошли на фронтах митинги, так писарь был у них полковой, иначе на митинги эти и не призывал, как только криком: «Набивайся, набивайся, ребята! Набились, что ли?» О вагонах и говорить не приходится — в вагонах кони да генералы ездят по счету, нижние же чины — сколько набьется и еще сверх того один комплект.
И весело обо всем этом подумав, заволновавшись перед началом разговора, Мещеряков вынул кисет, стал закуривать трубку. Спросил:
— Ну что мужики? И — женщины? Как решено-то вами: белых будем бить либо они нас?
Пестренький, сильно уже древний старикашка в стоптанных опорках, которые еще только один день и согласились потерпеть на тощих и кривоватых ногах, подался из круга, повторил вопрос Мещерякова слово в слово и сам же на него ответил:
— Значит, так приговорено было миром — колчаков до одного унистожить. Помолчал, спросил и дальше: — А главнокомандующий как на войну глядить? Ему как известно? — Поджал губы, стал часто-часто на Мещерякова мигать… Видно было — постирала жизнь старикашку. Постирала в щелоке, успела за годы.
— Наша и возьмет! — ответил старику Мещеряков. — Куда мы будем годные, что такой силой — и не возьмем? Зачем и жить на свете всем народом, всем вместе? Ежели в этом силы нет — тогда лучше разбегаться кому куда!
Но старик потоптался своими залатанными опорками и еще проговорил раздумчиво:
— Пушки у его, у белого… Пушки проклятые, и, сказывают, много-о! Почесал спину. — И каждая ноздря — снарядом заряженная!
А Мещеряков тут же спросил:
— Вам, отец в спину однажды картечью угадывало? Было дело?
— Было! — кивнул старик весело. — До того, слышишь, было — едва живой остался!
Все засмеялись кругом, и Мещеряков засмеялся тоже, но тут и осекся: вспомнил отца Николая Сидоровича, замученного беляками. И еще подумал: он не за-ради одного только смеха к людям подошел. Посмеяться можно, и даже очень это полезно. Однако — опасно. Запросто можно для начала зубоскалом прослыть. После и рад будешь серьезно с народом поговорить, но на тебя уже каждый будет несерьезно глядеть.
Он хорошо знал, Мещеряков, что ему предстоит, когда к народу подходил: его сильно узнавать сейчас будут, испытывать вопросами. Имеют на это полное право.
Уже заметил он и одного и другого, кто с нетерпением ждал, чтобы вопрос перед ним поставить. Старика, конечно, все должны были уважать, старика, пестро-рыжего, обтрепанного, никто не перебивал, но это только для начала…
Высокий тощий фронтовик стоял среди других, лопатку забросил на плечо, а цигарку незажженную уже всю губами изжевал, — тот солдатским понимающим глазом на главнокомандующего щурился.
И верно, он и задал вопрос.
— Может, мы зря с тобой, товарищ командующий, оружие-то на фронте бросили? — сказал он. — Довоевать бы уже нам с немцем, после — с собственным своим офицерьем? А то случилось, покуда мы на мировую революцию надеемся союзнички наши до конца сделают нам интервенцию, еще разожгут гражданскую войну, и тут уже не только от нас, дезертиров, ничего не останется — не останется и России, и даже мирного населения. Все истребится!
«Вот и возьми его, фронтовика, — подумал Мещеряков. — Какой оказался он птицей! Нет чтобы подумать: окопы же люди делают, готовятся к смертному бою, так неужели в такой момент и вот так о войне перед этими людьми говорить?! Его очень просто можно было пресечь. Сказать: „Оборонец, гад! На фронте мнение поди не высказывал, там тебе, оборонцу, быстренько бы просвещение сделали, а здесь, перед гражданским населением, задний ход даешь во всеуслышание? Не нашел лучше времени и обстановки?“»
Но промолчал Мещеряков, не сказал так. Подумал, сказал по-другому: