— А что? Он верно говорит — товарищ наш главнокомандующий! И вот они, он кивнул в сторону своего помощника, — они тоже верно положение обрисовывают!
Тут Брусенков обернулся к священнику:
— По какому делу, благочестивый?
Священник вздрогнул, приподнял руки к груди:
— Не могу я дать подписку, каковую люди эти от меня требуют! Не могу!
— А мы не требуем! — сказал плотник. — Мы вам, отец, предлагаем. И сказать — уважительно предлагаем.
— У нас, товарищ главнокомандующий, — снова пояснил Брусенков, порядок: церква отделенная от государства. И мы со всех попов и дьяков, которые учат, берем подписку, чтобы они в школах об законе божьем нынче не заикались. Хватит дурману! А которые родители все ж таки желают этому детей учить — мы не тормозим: нанимайте попа за свою особую плату, учите, но без школьных стен, а у кого хотите в избе. Об этом разговор у вас нынче идет?
— И все равно надо посмотреть, — заметил учитель, — чтобы и вне школы отцы святые не забивали детям головы всякими небылицами. Если уж учат, пусть учат только ради пробуждения в детях добрых чувств к людям. Никак иначе!
— Но совесть моя, совесть слуги божьего! — снова и торопливо заговорил священник, тут же сбился и продолжил почти фальцетом: — Я не более как слуга его! Не о своем достоянии, о достоянии бога, о божьем законе совесть моя умолчать не может!
— А вот это ты зря, отец! — сказал учитель. — Вовсе напрасно. Говори о себе, о своей нужде, что касается учения божьего — не тебе его спасать!
— Богу — его закон нужон ли, нет ли — не знаю! — пожал плечами Брусенков. — Видать, несильно, когда он довел до нынешней убийственной войны. Но есть ли он или нет — этот закон, а выгода тебе от его, батя, все равно идет. Как на тебя глянешь, так и скажешь: идет. Даже и двух мнениев быть не может.
Мещеряков тоже засмеялся:
— Ну, еще бы!.. Солдатки, те, безусловно, к батюшке этому только и ходят причащаться! — Посмотрел на Тасю Черненко и смеяться перестал, стал серьезным.
Священник тоже серьезно поглядел на него, а потом обернулся к учителю:
— Согласен я с тобою — спасать великое учение немыслимо, когда оно есть бессмертно само по себе!
— Неправильно понял меня, отец! — ответил учитель, как будто даже осердившись. — Совсем неправильно! Учение тебе не спасти и не спасти никому, потому что губит оно самое себя!
— Но в словах этих кощунства более, чем смысла! — смиренно произнес священник, а потом, будто раззадорившись, спросил: — Поясните еще о великом учении и законе.
— Отчего же! — согласился учитель. — Поясню. Учение тогда учение, когда никого не страшится. Особенно если оно великое. А божье — оно, едва народившись, уже искало еретиков даже среди своих же мыслителей. Оно еще до рождества Христова преследовало Сократа. Король Фридрих-Вильгельм от своего лица и от лица церкви выражал полное неудовольствие Канту. Великий писатель всех времен — искатель божьего в мире — Толстой отлучен от церкви, проклят от имени того же бога с церковных амвонов. Кто учит божественному — не знает, что такое бог, а кто хочет познать — того объявляют преступником… Даже уничтожают. Что же говорить о людях, которые и вовсе не хотят бога, его добра? Учение отказывает таким в признании за ними человека. Отсюда следует, что учения этого и вовсе нет, а есть тень его, догма или суеверная легенда, потому что все истинно человеческое, и тем более все духовное — не что иное, как познание человеком самого себя… Без этого познания какое же может быть человеческое? И все, что нынче происходит вокруг нас с тобой, отец, что творится учащимися вокруг нас, учащих, — творится для того, чтобы никогда уже не повторилась роковая ошибка, то есть боязнь мысли! Чтобы учение о жизни сущей и духовной отныне и навсегда создавалось беспрепятственно!
Священник задумался, и все вокруг примолкли — ждали, что он ответит.
Он ответил так:
— Именем процветающей ныне на скорбной нашей ниве революционной идеи тоже творится непотребное. Однако же идею ты стремишься от непотребного отделить, а не утопить оную в нем? Отделить, как злак от плевела. Не дано человекам чистой веры в мыслях, тем паче в делах рукотворимых. Будем же ее, веру, лелеять, а не отвергать, ибо по сему случаю она еще более человеческая есть потребность. И счастие его.
Теперь подумал учитель, постучал прокуренным пальцем по столу.
— Революция, отец, не объявляет себя ни вечной, ни высшей… Она прямо о себе говорит, что есть насилие над насилием, что она — меньшее из двух зол и не больше того. Но если даже меньшее зло ты, отец, и бог твой возводите в высшее, вечное и божественное, то это срам, фарисейство и самая вредная из всех вредных догм.
Спор разгорался нешуточный, но вдруг, поглядев еще раз на учителя, на Мещерякова, на всех присутствующих, священник спросил:
— А — дальше?
— Что — дальше? — пожал плечами учитель.
— Почему же вы требуете от меня подписки? Не проистекает этого из слов ваших! Отнюдь!
И учитель, усмехнувшись и еще пожав костлявыми, согбенными плечами, стал объяснять дальше: