Читаем Соленый арбуз полностью

Букварь подсел к нему и начал рассказывать, торопясь и окая. Он говорил долго, часа полтора или два, видел, как желтеет и голубеет небо, а Виталий сидел рядом с ним молча, держа на коленях книгу, и на лице у него снова было ироническое и снисходительное выражение старца, знающего все и беседующего с младенцем.

Когда Букварь иссяк, Виталий спросил:

– Значит, ты сходил в Мекку? Бродил босиком по пыльным камням? И все понял? Ну а если бы Мекки под боком не оказалось? Что тогда?

– При чем тут Мекка? Разве дело только в Шушенском? Просто нужен был толчок…

– Ах, тебе нужен был толчок! – сообразил Виталий.

Старец открыл книгу и долго искал страницу, брошенную им. Букварь встал. Он не чувствовал себя обиженным, он понимал, что Виталий не видит сейчас букв, и надо только пробиться через его ироническую броню и узнать, что он думает.

– Понимаешь, Виталий, – сказал Букварь, – просто я не согласен жить, как хочешь ты. Понимаешь, поет ведь только натянутая струна.

Сравнение это Букварю понравилось, и он повторил его.

– Ты, стало быть, хочешь петь? – спросил Виталий.

– Я тебе сказал.

– Ну и пожалуйста. Ты хочешь петь. А я хочу кашлять. Я хочу скрипеть. Мне это нравится. Все относительно.

– В том-то и дело, что наше время совсем не для скрипящих людей. – Букварь взмахнул рукой от нетерпения, от желания переубедить этого смеющегося над ним старца. – Наш век – это век Ленина, а не Гамлета.

Он засопел обиженно и расстроенно и отошел к столу. И вдруг в спину ему, словно боясь, что разговор может оборваться, Виталий начал быстро:

– Старик, я читал где-то: на земле успели пожить семьдесят семь миллиардов людей. То, что они нам оставили: Акрополь, Кремль, Эйфелева башня, унитазы и губная помада, – радует только живых. Семидесяти семи миллиардам до этого нет дела. Кешка вошел в семьдесят восьмой миллиард… Виталий Леонтьев и Андрей Колокшин тоже из семьдесят восьмого…

– Это я уже однажды слышал.

– Понимаешь, я могу согласиться с твоей теорией капель, я тоже хочу жить для того, чтобы люди построили самое совершенное общество и были такими, как Ленин. Но я помню всегда: «А меня не будет!»

– Это трусость! – вскипел Букварь.

– Если бы я был трусом, – побледнев, встал Виталий, – я бы не приехал сюда, в Саяны. Если бы я не хотел понять, не хотел переубедить себя…

Он снова взял книгу. Губы его были сжаты, и Букварь понял, что Виталий рассердился всерьез. Он сидел у окна голый по пояс, и Букваря опять поразил контраст коричневого, мускулистого, молодого тела, сильного и живого, и старческого лица, усталого и безразличного.

«Макарий, – подумал вдруг Букварь, – Макарий… Нет, на самом деле что-то есть…»

Он вспомнил библейского старика с фрески Феофана Грека, виденной им на репродукции в толстой книжке о Новгороде Великом. Дряхлый пустынник, с полузакрытыми, уставшими глазами, весь в морщинах коротких белильных мазков, отстранялся иссохшими руками от всего, что еще видели щели его глаз, от этого суетливого мира, от жизни, бессмысленной и ненужной.

Пустынник еще ничего не знал о стронции-девяносто и о том, что можно устроиться зрителем на стадионе…

Букварю стало неловко за высказанные им обидные слова, и, чтобы смягчить их, он начал говорить о категориях общих:

– Помнишь, мы толковали о физиологии? Я тоже за многоцветие человека. Только за многоцветие красок ярких, радужных и чистых. Без клякс. Я согласен, в человеке два начала, и все же в наши дни уже нельзя спекулировать физиологией, оправдывать ею…

– Это меня не волнует, – сказал Виталий.

– А что тебя волнует?

– Ничто не волнует.

Букварь засопел, подошел к своей кровати, вытащил из-под нее чемодан, открыл его и начал копаться в нем рассеянно, забыв, зачем он его открыл.

Он был расстроен, и не из-за последней фразы Виталия, а из-за того, что так и не сумел ничего передать Виталию. Он ругал себя за косноязычие, за дурацкие мозги, всегда в самые важные моменты подсказывающие ему не свои собственные слова, простые и естественные, а чужие, повторяющиеся сотни раз, затасканные, поучающие, а потому неубедительные. Еще он подумал, вообще, наверное, нельзя найти такие слова, которые передали бы все, что было в нем после вчерашнего дня. Но эта мысль не успокоила его, а, наоборот, расстроила еще больше.

Руки Букваря отыскали две фотографии – Кошурникова и Фиделя, – принадлежавшие когда-то Кешке. Букварь подошел к простенку между двумя окнами и демонстративно повесил недалеко от кровати Виталия обе фотографии.

Он обернулся и увидел, как зашевелились красные оттопыренные уши Спиркина, как поднялось с подушки мраморное лицо, как обрадованно захлопали короткие ресницы.

– Букварь! Бродяга! Явился! Где ж ты был?

Спиркин соскочил с кровати, сунул ноги в зеленые штаны и, подтягивая их, сообщил:

– А мы уж тут переволновались. К Зойке бегали. И она волновалась. Ты бы хоть предупредил. Я с трудом, но заснул. А Виталий, видишь, совсем не ложился…

Виталий, как будто его вывели из себя слова Спиркина, как будто они уличили его в чем-то постыдном, захлопнул книгу, встал, и его баскетбольные ноги четко прошагали к дверям.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века
И пели птицы…
И пели птицы…

«И пели птицы…» – наиболее известный роман Себастьяна Фолкса, ставший классикой современной английской литературы. С момента выхода в 1993 году он не покидает списков самых любимых британцами литературных произведений всех времен. Он включен в курсы литературы и английского языка большинства университетов. Тираж книги в одной только Великобритании составил около двух с половиной миллионов экземпляров.Это история молодого англичанина Стивена Рейсфорда, который в 1910 году приезжает в небольшой французский город Амьен, где влюбляется в Изабель Азер. Молодая женщина несчастлива в неравном браке и отвечает Стивену взаимностью. Невозможность справиться с безумной страстью заставляет их бежать из Амьена…Начинается война, Стивен уходит добровольцем на фронт, где в кровавом месиве вселенского масштаба отчаянно пытается сохранить рассудок и волю к жизни. Свои чувства и мысли он записывает в дневнике, который ведет вопреки запретам военного времени.Спустя десятилетия этот дневник попадает в руки его внучки Элизабет. Круг замыкается – прошлое встречается с настоящим.Этот роман – дань большого писателя памяти Первой мировой войны. Он о любви и смерти, о мужестве и страдании – о судьбах людей, попавших в жернова Истории.

Себастьян Фолкс

Классическая проза ХX века
Смерть в Венеции
Смерть в Венеции

Томас Манн был одним из тех редких писателей, которым в равной степени удавались произведения и «больших», и «малых» форм. Причем если в его романах содержание тяготело над формой, то в рассказах форма и содержание находились в совершенной гармонии.«Малые» произведения, вошедшие в этот сборник, относятся к разным периодам творчества Манна. Чаще всего сюжеты их несложны – любовь и разочарование, ожидание чуда и скука повседневности, жажда жизни и утрата иллюзий, приносящая с собой боль и мудрость жизненного опыта. Однако именно простота сюжета подчеркивает и великолепие языка автора, и тонкость стиля, и психологическую глубину.Вошедшая в сборник повесть «Смерть в Венеции» – своеобразная «визитная карточка» Манна-рассказчика – впервые публикуется в новом переводе.

Наталия Ман , Томас Манн

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века / Зарубежная классика / Классическая литература