Читаем Соловьи полностью

Когда перед строем провели Вадима и остановили его лицом к строю, в группе штабных работников зашевелились, и кто-то отделился от нее. Вадим не оглядел никого, не осмыслил, что происходит, а как встал на месте, где его остановили лицом к строю в серых шинелях, так и уставился в лицо какого-то рыжего скуластого детины, да так и остался стоять с улыбкой растерянности и крайнего изумления и стыда от того, что он стоит отерханный перед солдатским строем. А уж что-то читали, чего Вадим не слышал, а уж кто-то куда-то пробежал зачем-то, а он все стоял и не понимал, зачем все это, кому это нужно. Заметил он скоро только одно то, как рыжий детина, в лицо которого смотрел Вадим, словно на одном этом лице в эту минуту для него все в мире сосредоточилось, выпрямился, поднял голову и взглянул на Вадима, равняя винтовку возле носка сапога. Это была команда на смирно, которой Вадим не слыхал и даже по движению солдата не понял, что это была она…

Ну и не стало солдата… А кругом соловьи пели.

Утро было майское, нежное, свежее, с прохладой, с птичьим щебетом, и в чьей-то полевой сумке красовались нежные голубые цветы сон-травы и желтые сережки лесных баранчиков.

Время ли уж было такое, фронтовые ли обстоятельства понуждали к тому, только, как ни старался Баблоев облегчить участь Кушнарева, Кушнарева судили за агитацию на поражение.

Две недели после того, как увели Вадима, Головачев пребывал в совершенном спокойствии. Но когда прошли эти две недели, и Вадима привели в штаб, и совсем случайно от кого-то он узнал, что грозит Кушнареву, то сразу поник. Никому он и вида не показал, что у него защемило под сердцем. Сам же ночь не спал, отупело повторяя: «Как же так?»

И в эту ночь впервые в жизни сдавило ему так голову, что он почувствовал — не поверхностью своего мозга думает он, а все ушло куда-то глубже. Ушло — и вдруг заговорило в нем какими-то такими голосами, что получалось — не он думает, а думают, спрашивают и отвечают в нем голоса.

Лежа на своем месте в землянке в ночь тоже беспокойную перед расстрелом Кушнарева, потому что немцы обстреливали из дальнобойных наши тылы, он, почти разбитый, лежал и слушал в себе эти голоса. «Смерть? — спрашивал один голос. — Ты хотел его смерти?» — «Пошел к черту, — отвечал другой. — Я не хотел его смерти». — «Как не хотел смерти? — спрашивал первый. — Ты же пошел и донес, даже про пистолет сказал». — «А что делать? — говорил второй. — Надо было положить конец его умничанию, самовольству, проучить». — «А теперь видишь, что получилось?» — издевался первый. «А черт с ним, пусть не лезет, умнее будет», — говорил второй. «Чего — «не лезет»? Ведь смерть теперь ему!» — «А я что, я — знал? Он всегда был такой дубовый, что все только обо всем трепался». — «Он умнее тебя, лучше, проще, честнее. Ты всегда завидовал ему», — говорил первый голос. «Помнишь — ты тогда врастал в Тимирязевке-то? Кто тебя тогда из беды выручил? А он не врастал. Он шел во все открыто. Что на это скажешь?» — «Пошел, пошел к черту!» — отвечал второй голос.

До утра, покуда не пришел комроты и не сообщил, что и Головачева выделили представителем идти на поле за Гореловку, метались в нем, мутили и терзали его эти голоса. А как пришел комроты и сказал, Головачев встал, оделся и вышел в траншею, чувствуя внутренний озноб и какую-то голую тоску. И когда пришел в Гореловку, и когда встал в строй, и когда пошли к вырытой яме, — этот внутренний озноб не покидал его до момента окончания чтения приговора и оставил его только тогда, когда он сам на этот озноб, чертыхаясь, не обозлился. А потом? А потом что — всего и запомнилось, как повели его к могиле, как он, дрогнув в коленах, махнулся всем телом в яму, да попытка его оглянуться назад, когда делал последний шаг к могиле. Вот и все. Но нет, не все! Было не только это! Что-то еще было, что связано с ним!

«Что же, что же это такое еще было, что связано с ним? — думал Головачев до исступления, шагая обратно в часть. — Ну повели, ну ткнулся, ну хотел оглянуться… Что же четвертое-то было, что связано с ним?»

Ну, а что было «четвертое»? Да соловьи! «Четвертым» было то, что была весна и кругом пели соловьи. Они пели в каждом кусту, пели задорно, много, с упоением. Странно, что так много было соловьев в эту весну под Ржевом. Словно вместе с фронтом они уплотнились в лесные и садовые кусты и пели в эту весну только для фронта. Вадим в такие дни всегда ходил как шальной. Часами он мог слушать соловьиное пение.

— Вот бы, — говорил он, — если можно было их на целый круглый год оставлять в наших краях! Сколько бы добра они сделали, сколько бы черствых душ отогрели!

Как-то он мечтательно заметил:

— Хотел бы я, чтобы в будущем, когда кончина моя придет, соловьи пели. А что? — обратился он тогда к Головачеву. — Помирать-то все равно когда-нибудь надо будет. Закон!

Головачев тогда только головой дернул, словно фыркнул, но ничего не сказал. Теперь это кралось, кралось на ум, но не давалось памяти. Теперь это «четвертое» мучило Головачева.

Перейти на страницу:

Похожие книги