«Смотри!..» – приказывал себе Белосельцев, чувствуя, как душно ему и страшно. Глаза, став огромными, неотрывно смотрели на белое пятно фонаря, в котором плавала хрупкая, отсеченная по запястью рука, и на пальчике, в серебряном ободке, голубел перстенек.
Его ужас был как прозрение. Эта отсеченная детская рука свидетельствовала о неизбежном, ожидающем их всех конце, когда не станет городов и поселков, рухнут мечети и храмы, зажелтеет на небе негасимое желтое зарево и в кровавой пыли, в непрерывном лязге изношенных перегретых орудий будут двигаться разбитые армии, по всем истоптанным дорогам земли, во все стороны прогнившего мира, разнося на своих драных знаменах, вьщыхая из своих зловонных ртов погибель миру сему.
Он услышал тихие, стенающие звуки. Надир, надавливая на глаза кулаками, словно хотел вдавить обратно в глазницы текущие слезы. Белосельцев своей ужаснувшейся памятью вспомнил пленника с лысым черепом, который, выворачивая мокрые губы, порочествовал: «Сейчас ты смеешься, Надир, а вечером будешь плакать».
– Али! – сказал Надир, и казалось, черные глаза его мгновенно накалились и высохли. – В тюрьму! Пусть ответит Али!.. Грузовик за мной! – приказал он офицеру.
Они остановились перед красными, облупленными, сбитыми из толстых досок воротами джелалабадской тюрьмы, на которых в свете фар выделялось блестящее, отшлифованное ладонями кольцо. Мимо козырнувшей охраны проехали сквозь высокие глинобитные стены с угловыми квадратными башнями, где торчали рыльца ручных пулеметов и светили прожектора. Навстречу Надиру вышел начальник тюрьмы в военной форме, и они несколько минут говорили, после чего появился конвой с автоматами, и все двинулись в глубь тюрьмы. Во внутреннем дворе, утоптанном, без травинки, освещенные прожекторами, расхаживали заключенные. Другие сидели на корточках, приблизив к подбородкам колени, и беседовали. Сквозь открытые незарешетчатые окна камер в тусклом свете тоже расхаживали люди. Белосельцев увидел рамы ткацкого станка, натянутые грубые нити. Молодой, голый по пояс ткач, напрягая мускулы, работал. Оскалился на проходящих с любопытством и весело.
«Уголовники…» – подумал Белосельцев, рассматривая праздно шатающихся, скучающих заключенных.
Сопровождаемые поворотным прожектором, которым, как в театре, управлял осветитель на вышке, они подошли к подслеповатому саманному бараку. Из барака, растревоженная слепящим светом, стуком башмаков, звяком оружия, вдруг хлынула толпа. Люди, одетые в тюрбаны и бурнусы, возбужденные, клокочущие, приближались валом, заливая двор. И вдруг встали, словно у невидимой, проведенной черты. Солдат на вышке припал к пулемету. Конвой, отступив, направил на толпу автоматы, давая больший простор для очередей.
Белосельцев чувствовал идущие от толпы монолитные, упругие, напрягающие воздух потоки, с каждого нахмуренного, отлитого в бронзе лица, с плотных стиснутых губ, черных подковообразных бород, накаленно-красных скул, отвердевших желваков, яростно блестевших белков. Эти люди были выловлены в засадах на горных дорогах, захвачены в облавах среди мятежных кишлаков, взяты в плен во время жестоких боев, арестованы на потаенных явках, схвачены в укрытиях. Они испытали на себе насилие жестоких допросов, ждали скорого суда и беспощадной расправы. Белосельцеву казалось, все смотрят на него одного. Бьют в него залпами сквозь прорези старинных винтовок. Валят навзничь, привязывают к хвостам кобылиц, волокут по каменным кручам, выламывают над огнем по ребру, выкраивают из спины лоскут, ловко ударяют ножом в шейные позвонки, отсекая голову. Он сжался от этой внезапной, на нем сконцентрированной ненависти, которая, как коммулятивная плазма, могла прожечь броню танка, расплавить горный гранит. Никогда он не испытывал на себе такого яростного напора отрицающей его энергии, желающей ему немедленной гибели, выдавливающей его вон из жизни. Он получил, наконец, долгожданный искомый контакт, и в ответ в нем сработали бесшумные, из сияющих сплавов затворы. Он вдруг успокоился, почти возрадовался обнаруженной истине. Он увидел врага, не страны, не системы, а лично его, желающего лично ему страшной и немедленной смерти. Старался их всех запомнить, их лбы, глаза, руки, сдвинутые тесно тела, и снова лица, глаза беспощадных, бьющихся насмерть людей, не просящих милости, готовых умирать, убивать.
Начальник тюрьмы вышел к ним и что-то неразборчиво крикнул. Белосельцеву показалось, что он назвал имя Али.