О нашем прибытии уже знают. На постоялом дворе, куда одни за другими приходят наши сани, уже несколько хорошо одетых дам.
— Мне одного, пожалуйста… Хрусталев обращается ко мне:
— Вот, иди ты.
Почему я первый? Должно быть, потому, что самый молодой? Ужасно обидно, но делать нечего, да и дама такая милая и чуть не плачет. Так, почти сразу после нашего приезда в Уральск, я попадаю в семью войскового старшины Уральского войска Фокина. Его младший сын — кадет Вольского корпуса. Это уже совсем хорошо, тем более что Николай Фокин даже моего возраста. Об этих суровых «волжанах» у нас в корпусах ходят самые невероятные легенды. Еще совсем недавно у них пороли по субботам (кажется, до 1907 года, т. е. до полного уничтожения телесных наказаний в российской армии). Но в других корпусах говорят, что их пороли до самой революции, что, конечно, сплошной вздор. Но вот на станции Пенза, перед приходом балашовского поезда с вагоном вольцев, запирался буфет. Это мы, неплюевцы, знаем, так как наш поезд со стороны Самары приходил на полчаса раньше. Впрочем, возможно, что буфет закрывался по какой‑нибудь другой причине, но все мы с чуть преступным восхищением связывали закрытие буфета с отчаянной и лихой репутацией вольцев.
У войскового старшины тепло, уютно, хотя немного тесно. Старший сын, подъесаул, ходит дома в кителе при погонах, но выходит в шинели без погон. Атаманский приказ о снятии погон, к несчастью, не выдумка илецкога начальства.
Подъесаул, чуть–чуть снобирующий петербургским выговором, он из «Гвардейской школы», [119]
жалуется на казаков, по его словам, совершенно разложенных большевистской пропагандой немедленного мира. Погоны они поснимали еще на фронте и во многих полках заставили их снять и своих офицеров.— Атаман просто узаконил фактически создавшее положение… а вот ему носить можно, — подъесаул кивает головой в сторону брата, — так как Вольск не на казачьей земле, ну а не казачьи погоны дело не наше, а «машковское», — передразнивает он уральский выговор.
Младший Фокин очень завидует эпопее неплюевцев.
— Нас просто распустили на Рождество, как всегда, — разочарованно объясняет он наличие полного кадетского гардероба.
Кстати, он мне очень пригодился, и в первый же мой уральский вечер мы на катке, и я в желтых Вольских погонах, хотя на моей фуражке синий оренбургский кант. Даже вместо дырявых валенок на мне снова кадетские козловые сапожки. Только, к несчастью, на моей паре нет привинченных металлических пластинок для коньков.
А так хочется побегать на «Нурмисе» по гладким ледяным дорожкам под вальс «На сопках Манчжурии», который играет казачий оркестр, как играл он еще в прошлом году и пятьдесят лет назад и как никогда больше играть не будет. Но нам не дано еще этого знать. Только музыканты уже без погон.
— Хочешь покататься? — запыхавшийся, разрумянившийся Колька Фокин тянет меня в раздевалку, и меняемся сапогами.
Боже, как хорошо! Вот теперь играют «Дунайские волны». Нужно показать уральцам, как у нас бегают в Оренбурге Жду начала новой музыкальной фразы и в такт, медленно, на одном коньке выезжаю на дорожку. Руки за спину. Не сбиваясь с ритма оркестра, все быстрее и быстрее. Маленький кадет Неплюевского корпуса в последний раз в жизни катается на русском катке. Пощипывает щеки мороз, поет в ушах знакомый вальс, шипят, заливая мягким зеленоватым светом блестящий лед, керосино–калильные фонари.
Колька Фокин достает даже водку, и мы важно пьем ее в перерыве за буфетом.
Идут, одни за другими, мои уральские дни. Большинство наших осталось вместе. Живут в казачьих казармах, на казачьем пайке. Что же дальше делать? К Корнилову. Но на станции Урбах красногвардейские заставы. Говорят, что ловят оренбургских «белогвардейцев». Едва ли сможем проехать полной группой с Хрусталевым и Миллером. Кто‑то должен начать.
— Поезжай ты первый, ты самый маленький
Обижаюсь ужасно — при чем тут возраст? Первым поедет самый смелый. Хрусталев вмешивается. Первым поедет тот, кого мы выберем, и из Саратова, пошлет телеграмму.
О Корнилове слухи самые разнообразные. Говорят, что он идет на Лиски. Как бы не опоздать?
Иногда очень хочется домой. Стараюсь отгонять эту сладкую мысль, позорную для ветерана Каргалльского боя.
Идем как‑то с Фокиным в местный военный госпиталь, где лежит его двоюродный брат, уральский хорунжий. Одеты оба в Вольскую форму. Я в шинели с желтыми погонами и в оренбургской фуражке; он в бекеше, на которую надел погоны Вольского корпуса, и в своей фураже с желтым кантом. Проходим мрачными больничными коридорами, по которым гуляют шумными тенями худые люди в синих халатах.
— Товарищи… Снимай погоны… — Перед нами больной, по виду солдат. На чахоточном лице туго натянулась желтая кожа. Лихорадочные глаза.
— Снимай погоны… Такой закон вышел… Теперь, товарищи, свобода. — Чахоточный солдат старается быть вежливым. — Теперь все равны, товарищи.
Проходим мимо, стараясь не обращать внимания, и он долго, взволнованным голосом, кричит нам вслед:
— Снимай погоны, теперь такой закон…