То же было и с теми, кого я встречал в Сан-Диего. И дальше на юге. И на востоке. В Тулсе. Столько голосов, столько лиц. Я разговариваю с людьми, пока они пьют кофе, чтобы потом записать подробности. Иначе я запутаюсь. Все они такие самолюбивые эгоисты. И нахалы. Все 361 только о себе и говорили, лишь немногие спрашивали обо мне, или о вере, или о том, куда попадет их душа. Тщеславные ослы, дешевки.
Самая длинная зафиксированная ночь в Прудхо длилась пятьдесят четыре дня. Самая короткая — двадцать шесть минут. Здесь повсюду крайности. Люди так или иначе приспосабливаются, каждый на свой манер. И манеры эти настолько различны, что ад и рай в сравнении с ними — близнецы-братья. Иногда, летом, когда роятся москиты и здесь становится тепло, Северное сияние полыхает так, словно намерена осветить всю твою жизнь и показать тебе ее неприглядность. Время и место. Боль. Лица людей, которые никогда не любили. Чужие, которые обижали. Насилие и пытка.
Мир — больной зверинец.
Пока я слушаю, как они гогочут на заледеневшей улице, точно банши, боль и усталость сваливают меня. Когда генераторы замирают, свет гаснет, и моя комната погружается в темноту, я с размаху налетаю на туалетный столик и слышу, как падает и вдребезги разбивается зеркало. В мотелях я всегда отворачиваю зеркала к стене, иногда даже обматываю их одеялом, которое закрепляю скотчем, чтобы не видеть. Но через минуту генераторы включаются снова, вспыхивает свет, и я по инерции опускаю взгляд, чтобы не наступить босыми ногами на осколки.
В мигающем свете электрических ламп я вижу осколки кошмарного лица, которое я уже позабыл. Исполосованная шрамами мозаика из физиономий всех моих родственничков — уродливая щель рта, как у отца, полные нездорового презрения пустые глаза матери. Нос, широкий, приплюснутый и вульгарный, как у брата Я смотрю на свое отражение в осколках зеркальной мозаики и плачу.
В тот миг я понимаю, что, как бы я ни сопротивлялся этой истине, но я виновен и проклят. Я принадлежу не Небу, но Земле. Я беру. И ничего не даю взамен. Я не лучше всех остальных. Садизм и страдания — вот все, что я знаю; я вырос среди них. Я один из них. Мое сердце — Инквизиция, мои мысли подлы и грязны. Господь оставил меня, и я брошен.
Я пью песок.
Когда над Дедхорсом разгорается день, я сломлен. Меня предали. Я одеваюсь, принимаю душ и говорю консьержу, что заплачу за зеркало, а он отвечает, что теперь меня ждут семь лет несчастий. Он улыбается, как ящерица, и мне хочется всадить пулю ему в череп. На улице выясняется, что машины замерзли, и планы изменились. Рабочих надо везти обратно, через Большую Пустоту, у многих нет денег. Я иду в столовую выпить кофе, и молодая женщина, готовая, судя по глазам, на любые услуги, просит меня подбросить ее до Фэрбенкса Я отказываюсь, говоря ей, что не еду туда Она не понимает, ведь дорога кончается там, где она кончается, и свернуть с нее некуда.
Ну и черт с ней. Черт с ними со всеми. И особенно черт с ним, с Богом. За то, что он лгал; за то, что заставил меня поверить.
Я забираюсь в фуру и поворачиваю к Фэрбенксу, думая о том, что мир бессмыслен и незачем его спасать. Как и мою семейку. Как меня. Психиатр был прав, а я его не понял. Он приходил ко мне в палату, водил меня гулять в сад, старался помочь мне. А я думал, что он зло, раз пытается лечить ангела. Я отрезал ему язык ножницами, смылся оттуда и пустился в бега. У каждого из нас свои причины для сожалений.
Падающий снег стеной обступает меня со всех сторон, а я лишь жму на газ, забыв об ограничении скорости. Добравшись до отрезка Далтона, где лед самый тонкий, я еще прибавляю скорости и мчусь по скользкой глади. Рулевое колесо рвется у меня из рук, когда разогнавшаяся фура раскачивает подо льдом волны, и от них дорога впереди пойдет складками, словно тяжелое одеяло, которое медленно встряхивают на ветру.
Когда мои передние колеса начинает водить из стороны в сторону, я бросаю взгляд вперед и вижу брата, он стоит на белом пригорке с перепиленной шеей — моя работа; похоже на красный шутовской воротник. Рядом с ним стоят убийца-отец и садистка-мать. Оба смотрят на меня, не мигая, и ждут, ждут меня, потому что знают — я такой же, как они, и никогда не буду другим, и за все, что я сделал, место мне в холодной воде, как и им.
Я чувствую, как море колышется под дорогой, а волны становятся все крупнее и уже ломают лед, так что шоссе под колесами моего грузовика идет трещинами. Вдруг лед трескается, как большой кусок стекла, мой мотор ревет, словно попавший в западню раненый зверь, когда мне навстречу устремляется огромная трещина. И еще она. И еще, еще, все шире и быстрее, а рвущиеся из них волны вспарывают дорогу.