Предсказание сбылось, и узнала она об этом прелюбопытным образом. Уже в новую эпоху, очутясь на воле, Прасковья некоторое время бродяжничала, ища хоть какой-нибудь заработок. В домработницы ее больше не брали (паспорт после тюрьмы вернули, но на каждой странице проставили какую-то черную треугольную печать, которая отпугивала нанимателей), а другой городской работы она не знала. Сунулась было по знакомому адресу к Лариоше Вишневскому, но тот, оказалось, при первом сквознячке свободы ломанул в Штаты. Кстати, напрасно спешил. Вскоре все его кореша, телепаты и колдуны, разбогатели и стали самыми уважаемыми людьми в обществе, кто экстрасенсом, а кто и банкиром.
Время подоспело гулевое, беспредельное, открывавшее необозримые возможности для простого честного труженика. Чтобы наскрести денег на обратную дорогу в деревню, Прасковья перепробовала множество профессий, только что проституткой не побывала: никто почему-то на нее не зарился после тюрьмы, да и конкуренция была чересчур высокой, себе дороже. Как-то на вокзале, где часто ночевала, Прасковья познакомилась с такой же праздношатающейся бабенкой, та и сгоношила ее поехать на Востряковское кладбище, где по выходным хорошо подавали. В первый день действительно много собрали и на радостях, изрядно выкушав, започивали с товаркой за оградкой у свежей, мягкой могилки. Очнувшись под утро, глазам своим не поверила. С могильного портретика, лукаво ухмыляясь, глядел на нее знакомый, молодой следователь, в такой же, как на допросе, лихо заломленной набок фуражке, но только уже неживой. Прасковья сверила даты: все сошлось. Ровно полгода отгулял майор с того дня, как насулила ему рак.
Трубецкой подобрал ее на барахолке возле метро Щелковская, где обнищавшая, с обмороженной щекой, она весело торговала сигаретами, купленными оптом в соседнем магазине. Реформа прикоснулась к ней ласковой рукой, и всем своим независимым видом, в распахнутом ватнике, перевязанная рваным шерстяным платком, она демонстрировала, что уже принадлежит к тем людям, которые, по замечательному определению Чубайса, радуются нелегкому настоящему и не хотят обратно в позорное прошлое.
Чем она приглянулась князю, непонятно, но, едва поговорив с ней пяток минут, он сразу положил ей пенсионное содержание, а после пристроил вот сюда на дачу, где мы с ней и познакомились.
Обликом Прасковья Тарасовна напоминала чугунную тумбу, оживленную неведомым Пигмалионом, но душа у нее была трепетная и доверчивая, как у деревенской дурочки. Всем сердцем она боготворила своего благодетеля, и когда заговаривала о нем, вспыхивала пунцовым светом.
Ко мне Прасковья Тарасовна отнеслась как к ровне, такому же горемыке, как сама, не нашедшему своего счастья в жизни из-за полного отсутствия ума. Так и говорила, не боясь обидеть:
— Мне детей Бог не дал, тебе — ума. Ну поди, стал бы ты книжки писать, кабы чего путное умел?
— Все верно, — соглашался я. — Но все же и книжку сочинить не каждый сможет.
— Ох, Ильич, болезный ты мой! Не утешай себя. Навидалась я ваших писателей, и в узилище когда была, и по телеку они каждый вечер скачут. Чижики, одним словом. Бесцельный народец.
— Не говори, чего не знаешь, Прасковья, — иногда я спорил. — Книги не только пишут, их покупают. Ну скажи, зачем человеку покупать бесполезную вещь?
— Дак никто и не покупает. Вы сами их друг у дружки перехватываете. Зайди в деревне в любой дом, где там книжка? Святое Писание — да. Но это не книжка. Это Завет.
После вечернего чая обыкновенно выкуривали с ней по сигарете в саду, под старой яблоней.
Беседовали о разном, не только о писательском труде. Вечера стояли прохладные, Прасковья куталась в цветастый шерстяной платок — сувенир Трубецкого из Турции. Как-то я поинтересовался, чего она так льнет к заграничной тряпке, неужто у нас и платков своих не осталось, оренбургских, к примеру.
— Ничего не осталось, — без огорчения подтвердила Прасковья. — Все повывели. А зачем стараться, когда купить дешевле.
Увлеклась, начала вспоминать, как жили прежде в деревне. Не то чтобы богато, скорее бедно, но облика человеческого не теряли. Песни пели, по гостям ходили. Коли кто в беду попадал — помогали. А уж по праздникам — и говорить нечего. Пир коромыслом. Откуда что бралось. Как сядут, бывало, после пира убытки считать — вся деревня пригорюнится, и не слыхать ее. Но кроме пьяной лихости и дури, была в народе какая-то святость. Больного жалели, убогого привечали. Теперь не то. Не поймешь иной раз, день ли, ночь на дворе. Всего у всех много, а кусок в горло не лезет. Тухлятиной ото всего разит. С чего бы это, объясни, коли книжки пишешь?
Объяснить я не мог, и сам весь давно протух.