Путаясь в словах, кое-как объяснила, что, как только я ушел, явились трое молодцов, показали милицейское удостоверение и велели ехать на допрос. Она поехала, потому что привыкла подчиняться властям. В машине ей завязали глаза, ткнули в бок пистолетом, и теперь она сидит в комнате с железной дверью и решеткой на окне, неизвестно где. Зиночка неожиданно хихикнула.
— Миш, такая же палата, где ты лежал. Как у нас в больнице. И тумбочки такие же.
— Что от тебя хотят?
— Ничего. Сижу, курю. Об нас думаю.
— Зиночка, не перечь им и не бойся. Ладно?
— Вот еще! Буду я бояться всякую шпану!
Федоренко отобрал телефон. Смущенно буркнул:
— Это не моя инициатива, поверь, Ильич.
— Зачем она вам понадобилась?
— Шефу так спокойнее.
Сердечное томление охватило меня.
— А Катя? Катя тоже у вас?!
— Врать не буду, — Федоренко смотрел на двустворчатую дверь, куда уже начали запускать пассажиров на рейс «Москва-Рим». — Катя под колпаком. Но она дома, не волнуйся. С ней ничего не случится. Ну, сам понимаешь, если…
— Что — если?
— Да ладно тебе, Ильич. Мы же не дети.
Разговор продолжили в самолете. Я уже кое-что знал про Федоренко. В политику и в бизнес он пришел из младших научных сотрудников, и это важная подробность. Новые русские, как известно, хлынули во власть тремя потоками: первый составился из партийных и комсомольских перевертышей, второй — из натуральных уголовников, а третий, гайдаровский, как раз вот из таких неприкаянных, несостоявшихся интеллектуалов. Последний поток выгодно отличался от первых двух: у его представителей сохранился на лицах слабый отпечаток разума. К примеру, Федоренко признавал, что мы все очутились в первобытно-общинном строе, хотя и с приметами супертехнической цивилизации. Нынешний обыватель бесправен точно так же, как его исторический пращур в пещерах. Подобное тотальное подавление личностных начал, с применением новейших психотропных разработок, конечно, никаким коммунистам не снилось. Но выводы, которые Федоренко из этого делал, отличались от моих. Я считал, что надо как-то переждать, пока все само собой образуется, и это произойдет непременно, потому что путь, на который вступило общество, вел в никуда и противоречил инстинкту самосохранения. То, что мы сейчас переживали, был просто очередной самоубийственный виток, на которые так щедра история России. Самый разрушительный из них, считалось, был связан с семнадцатым годом, но теперь выяснилось, что бывают витки и покруче.
Федоренко соглашался, что страна в агонии, но полагал, что усилиями энергичных людей (подразумевалось, таких, как он и Циклоп), ее еще можно волоком перетащить на Запад, где она воспрянет от тупой многовековой спячки и сладостно задышит обновленными рыночными порами. Естественно, при таком колоссальном перемещении не обойдется без жертв, зато попутно произойдет неслыханное очищение от накопившейся в общественном организме человеческой гнили и трухи. Иными словами, Федоренко представлял идущие в стране процессы, как глобальную дезинфекцию, и эта мысль мне понравилась, хотя по его красноречивым намекам было понятно, что моя личная перспектива заключалась в том, чтобы отвалиться вместе с гнилью и трухой.
Целый час проспорили, и от сердца отлегло. Нет лучше лекарства от страха и тоски, чем пустая интеллигентская болтовня. И чем гуще она замешена на крови, тем целебней.
Под крылом самолета, как пелось в старинной песне, тянулось что-то сине-зеленое, похожее на крапивный суп. Салон был переполнен. Мы пили все тот же коньяк и кофе. За несколько последних суток мои внутренности проспиртовались до полной задубелости, и нигде ничего не болело. Так бы и улетел в вечность без промежуточных посадок.
— Но зачем, — спохватился я, — зачем все эти дешевые трюки — с Зиночкой, с Катей? Несолидно как-то. Зачем?
Федоренко глотнул остывшего кофе.
— Что тебе сказать, Ильич? Я тоже этого не одобряю. Но у каждой игры свои правила. Сидор Аверьянович не глупее нас с тобой. Страхуется как умеет. На его месте я бы поступил иначе.
— А что бы сделали вы?
— Я бы вообще тебя не посылал. Не верю в эту затею.
— Почему?
Федоренко поправил модные очки, закурил.
— Если честно, не годишься ты для этого. Ты же в самом деле писатель, интеллигент. Сплошь рефлексы и комплексы. Вашего брата дальше прихожей и пускать нельзя. Ничего не могу сказать, Сидор Аверьянович умен, цепок, прозорлив, в чем-то даже гениален, но тебя играет не в масть. Против Трубецкого с Полиной ты не просто омелок, тебя даже не заметно.
— Все верно, — важно я кивнул. — Почему же вы ему раньше не объяснили?
— Объяснял, — огорчился Федоренко, — да он не слушает. Наше дело щенячье.
Приземлились в Риме, и из нервной московской весны переместились в пышное южное лето. От асфальта дохнуло таким жаром, что у меня в висках сразу загудела кровь.
— В гостиницу? — спросил я с надеждой.
— Не совсем так, — ответил Федоренко.