Предубеждение против зарабатывания денег фермерством было, вероятно, весьма сильно среди высшего нобилитета и тех, кто даже в меньшей степени находился под влиянием придворных нравов. Версальская жизнь, посвященная усердной праздности и интригам, была куда более увлекательной, чем руководство коровами и крестьянами, и должна была быстро научить дворянина стесняться запаха навоза на сапогах. Однако очень многие аристократы сумели обойти эти правила и нажили себе состояние в Вест-Индии, нередко орудуя топором во главе своих собственных темнокожих отрядов. Они возвращались затем в Париж или Версаль и участвовали в придворной жизни. Другими словами, для достижения успеха в коммерческом фермерстве аристократу с высоким положением требовалось на время удалиться из французского общества [Carré, 1920, p. 140, 149, 152]. В первой четверти XVIII в. всеобщее предубеждение против низких занятий было весьма сильным: Анри Карре приводит цитаты из писем эпохи, в том числе историю герцога, который открыл лавку пряностей, вызвав тем самым зависть корпорации торговцев пряностями. Когда дело вскрылось, уличные мальчишки преследовали герцога с криками: «Il a chié au lit!» [Ibid., p. 137–138]. Позднее в том же столетии такое жесткое общественное мнение склонилось в противоположную сторону, стало благоприятным для коммерческой деятельности аристократов. Англия и все английское, включая сельскохозяйственные практики, стало очень модным в высших кругах и на короткое время оказало некоторое влияние на нормы поведения. Возникла энергичная война памфлетов по поводу пристойности коммерческой деятельности для аристократов. Постепенно произошло массовое отступление от правил, направленных против нее. Многие аристократы были вовлечены в коммерческие предприятия, скрывая свое участие за подставными фигурами [Carré, 1920, p. 141–142, 145–146].
Все эти факты указывают на то, что культурные и законодательные барьеры становились менее важными в XVIII в. Для провинциального дворянина, представляющего для нас наибольший интерес, они были по большей части пустым звуком. Как говорилось в памфлете того времени, когда сельский дворянин продал свою пшеницу, вино, скот или шерсть, никто не обвинит его в бесчестии [Ibid., p. 142]. Там, где предоставлялся шанс или, лучше сказать, соблазн поступить таким образом, дворянство шпаги не гнушалось зарабатывать на торговле. Под Тулузой, в области, где можно было неплохо заработать на выращивании пшеницы, привычки и нравы прежней знати стали вполне деловыми и не отличимыми от полубуржуазных нравов дворянства мантии [Forster, 1960, p. 26–27]. Говоря в целом о провинциальной аристократии, Форстер выдвигает следующий тезис:
Провинциальный дворянин был совсем не праздным, скучным и обедневшим hobereau, а активным, прозорливым и преуспевающим лендлордом. Эти эпитеты означают большее, чем пухлый кошелек. Они подразумевают отношение к семейному благополучию, характеризуемое бережливостью, дисциплиной и строгим руководством, которое обычно содержится в понятии «буржуа» [Forster, 1963, p. 683].
Из этого замечания совершенно ясно, что законодательство и предубеждение сами по себе не были значительной помехой для распространения коммерческого образа мысли и поведения среди французской землевладельческой аристократии. Объяснение предполагаемого отставания французского сельского хозяйства по сравнению с Англией нужно искать в другом.
Было ли вообще отставание? Насколько репрезентативен образ дворянина, описанный Форстером? Ответ на эти вопросы в данный момент может быть лишь предварительным. Если попытаться построить график уровня проникновения коммерции в сельское хозяйство и нанести различия на карту Франции конца XVIII в., то скорее всего обнаружились бы такие области, где весьма заметно присутствовало бы то, что называется духом аграрного капитализма. Выполнение подобной задачи было бы трудоемким, а с точки зрения вопросов, поставленных выше, и не слишком полезным. Одни статистические данные не решают нашу проблему, поскольку они в основном дают количественную картину.