Он напрягся всем телом и всё-таки сел попрямей. Не так быстро закрутилось в тяжёлой безмысленной голове. Стали утихать в ней тревожные звоны. Наконец шелохнулась короткая мысль, которой он так и не понял, ощутив, что о «Мёртвых душах», о смерти она, о желании жить и творить. Безмолвно двигались бескровные губы Семёна. Николай Васильевич дотянулся до лба чугунной рукой. «Перешагнуть через это нельзя». Рука безжизненно соскочила, упав на колени как плеть. Он беспомощно поглядел на Семёна.
Мальчик поспешно ткнулся к нему:
— Барин, барин, може, воды?
Он прошелестел одними губами:
— Воды не надо, дружок.
Семён чуть присел перед ним, держась за колени, и словно что-то искал в лице и в глазах у него. Вместо Семёна он едва различал глухое пятно. Он всё пытался понять и вдруг догадался, что вечер уже наступил. Огонь потрескивал в потухающем очаге. Пламя огня посветлело.
Николай Васильевич шевельнул бессильными пальцами. «Там твоя смерть, и ты боишься её...» Думая крикнуть, он хрипло стонал:
— Ты мерзок, ты отвратителен мне.
Семён часто моргал и пятился задом, а он вновь цедил, бессильно кривясь:
— Давно пора это сделать... труху ворошишь... будто бы ищешь... тянешь, трусишь исполнить, что совесть велит, потому что... за этим... видится смерть... а тебе достойно не умереть... длинноносый...
Семён безмолвно жался к стене.
Николай Васильевич передвинулся, сел почти прямо и подумал о том, что надо исполнить и это, если совесть велит, но жажда жизни всё не уступала ослабленной воле, жизнь по-прежнему гулко двигала кровь, жизнь по-прежнему втягивала в лёгкие воздух, жизнь упорно твердила своё, напоминая ему, что тот способ, который он избрал, чтобы снискать себе самое чистое, наивысшее вдохновение, слишком необычен, даже ужасен. Жизнь так и обступала, так и манила его. Жизнь поставила вдруг перед глазами его родную, любимую Васильевку. Ночь укрывала своим бархатным чёрным крылом ветхий отеческий дом, старый сад и безбрежье окрестностей, но тут выплыл месяц из-за края земли, и от месяца брызнули искры, и чёрные тени словно шагнули вперёд, и в протопленных комнатах запели на все голоса немазаные петли дверей, и неизменный ужин завёлся на столе, и он, стыдливо отворачиваясь от борща со свининой, не то с досадой, не то с сожалением протянул:
— Дома теперь хорошо.
Семён отозвался мечтательно, подняв большие глаза, шлёпая большими же губами:
— Очень дома теперь хорошо, дымы стоят, вареники с вишнями варють.
Он засомневался и возразил:
— Это в пост-то?
Семён встрепенулся с детским восторгом:
— А без сметаны! Вареники и без сметаны сладкие-сладкие!
Сладкие вареники, сладкие, прав был Семён, в родном доме сладкое всё, и он обругал Семёна без злости:
— Дурак.
Семён согласно кивнул головой:
— Ведь без сметаны, поп не бранит.
Он поднялся, придержав шубу слабой рукой, собираясь уйти, однако нахлынули только что отошедшие размышления, и он поспешно спросил:
— Э, Семён, а нравится господин Погодин тебе?
Семён смигнул, проглотив слюну:
— А ничего, барин незлой.
Он согласился:
— Точно, незлой.
И продолжал думать вслух:
— Так и что?
Тяжело ступая, приблизился к двери, взялся за ручку, изображавшую льва, но ещё раз взглянул на Семёна из-за плеча, точно не хотел уходить.
Освещённый огнём, Семён старательно сметал голичком дровяную труху, опилки и сор, и всё это мягко шуршало на железном листе, прилаженном к полу гвоздями: к самому краю листа Семён приставил совок, чтобы мусор не просыпался мимо.
Он хотел приказать, чтобы Семён нынче ложился спать поранее, но так молча и удалился к себе. В кабинете было темно. Он постоял возле дверей, приучая глаза к темноте, словно ожидая выхода месяца и голубоватых полос, упадающих на пол из окон, но нет, окна серели неровными пятнами, чёрные тени клубились в углах, что-то коварно темнело у стен.
Вытянув руку вперёд, он добрел кое-как до стола. Рукопись была ещё тут. Николай Васильевич просунул под бечёвку два пальца, и связка бумаг повисла на них. Эту связку он покачал на весу, размышляя о чём-то неясном, что тревожило и мешало ему, обернулся назад, постоял, сунул рукопись рассерженно в шкаф и громко запер на ключ, без промаха попав бородкой в невидимую скважину. Глаза, должно быть, привыкли, понаторела рука.
Тёмные пятна вдоль стен стали креслом, диваном, столом и расставленной ширмой. Он не представлял себе, что ему делать среди этих праздных вещей, и подёргал дверцу старого шкафа, так что одряхлевшая дверца заскрипела, заохала, но его усилию не поддалась: её надёжно удерживал новый английский замок, купленный им и вставленный по его настоянию дворником.
От кого он запер её?
Вновь всё сделалось неопределённо и смутно. Вновь приходилось выпытывать из себя, чем станет он жить, если не явится высшее вдохновенье.
Он в смущении встал на молитву и повторял знакомые с детства слова, которые навевали покой и добро, однако всё мимо и мимо бежали скорбные мысли, и слова молитвы не доходили до смятенного сердца, и в тревожную душу не ложился благословенный покой.