Я оглянулся. За нами скакали Терентьев и чабан, и даже старый конь милиционера, вспомнив былые времена, догонял нас изо всех сил. Горные лошади не терпят, когда перед ними скачут. Они обязательно бросаются в состязание, даже вопреки воле их наездников, и стоит большого труда их успокоить.
Так мы скакали, опьяняясь быстротой. Бока коней стали мокрыми и храп — тяжелым. Я скакал, слегка пригнувшись к шее коня и плотно прижав ноги к его жарким бокам, и передо мной, как нарисованные, летели строки, которые я шептал сухими губами: «Окончен труд дневных работ… вечерним выстрелам внимаю».
Они сливались с ритмом галопа и как будто даже ускоряли его. Причудливые скалы мелькали с правой стороны, то приближаясь к нам, то отдаляясь.
Наконец мы перевели лошадей на рысь, потом на шаг и несколько минут ехали молча. Кавалькада соединилась снова. Тревога, невесть откуда явившаяся, была как бы разогнана скачкой.
Терентьев, вытирая лоб большим синим платком, сказал с упреком:
— Зачем, скажите, такая скачка? Лошадей гоните зря… Было бы дело. А все ты, Сафар, — добавил он, по-видимому, из вежливости, так как не мог не видеть, что я первый затеял эту гонку.
Сафар плюнул, почесал камчой бок и засмеялся:
— Ты же старый, ты не азартный человек, что ты понимаешь?.. Зачем тебе скакать — ты практический человек…
— А ты — азиат, — сказал строго Терентьев.
— Знаешь, по-нашему, по-лезгински, что значит слово «азиат»? Азиат значит: трудно, а мы хотим легко жить. Эх, ударил, пошел. — И он шутя взмахнул камчой.
— В галопе, — сказал я примирительно, — есть сущая необходимость. И по-военному обязательно полагается на походе изредка переходить на галоп. Коням нужно встряхнуться, освежиться…
— Да, если бы так, — отвечал уклончиво Терентьев, — в армии кони другие.
Он заставил своего коня идти со мной рядом. И вдруг лукаво улыбнулся и показал мне куда-то в сторону, на срез одной горушки.
Тут луга спускались к речке террасами, и множество тонких тропинок пересекало их. Это были тропы, по которым стада спускались на водопой.
— Посмотрите вон туда, влево от большого камня, видите собаку?..
Я сложил щитком ладонь и огляделся. Действительно, я увидел собаку — типичную горскую овчарку, которая то подымалась свободно вверх по откосу, то ложилась на землю и ползла вдоль троны, ниже ее, то снова бежала стремительно вверх и снова ложилась на землю и лежала неподвижно.
— Почему это так? — спросил я.
— А теперь посмотрите выше и правей от камня, — сказал Терентьев. И там, куда он указывал, я увидел длинное серое пятно. Я разобрал, что это движется стадо. Впереди его шел, как полагается, козел, за ним семенили козы, за ними, тесня друг друга, катились серые клубки отары.
Посох пастуха раскачивался над нею. Псы бежали по сторонам, выше и ниже стада, отгоняя от обрыва овец; иные псы шли впереди, останавливались и нюхали воздух, пропускали мимо себя стадо и снова бежали вперед.
Теперь одинокая собака, оказавшаяся на пути отары, предпринимала очень сложные ходы для того, чтобы не попасться на глаза чужим псам.
Она заворачивала против ветра, отлеживалась за камнями и, высунув голову, следила за приближением врагов. Наконец, решив, что ее расчеты правильны до конца, она одним прыжком пересекла тропу перед носом у остановившихся в удивлении псов и взобралась на следующий пригорок раньше, чем они успели броситься ей наперерез.
Они подняли отчаянный лай, вой и визг, но собака уже шла, потряхивая хвостом, и даже не оглядывалась.
— Видели? — сказал Терентьев. — Она ходила пить в одиночку. Попадись она этим собакам чужого стада — клочьев бы от нее не осталось. А занимательно, как она шла, правда? Иные из этих псов один на одни на волка ходят. Раз меня чуть с лошади не стащили, насилу отбился. — Он помолчал и без всякого перехода сказал: — Здесь, в горах, многое еще во власти инстинкта. Меняют горцы одежду на городскую, кинжал перестают носить, — уж очень глуп при пиджаке кинжал, а у них врожденное чувство вкуса, — так они к пиджаку финский ножик приобретают…
Я слушал его очень рассеянно, припоминая, чьи же это строчки: «Вечерним выстрелам внимаю… окончен труд дневных работ…» Всадники говорили по-лезгински. Чабан хохотал, откидываясь в седле. Сафар самодовольно усмехался, и даже на лице милиционера мелькнула тень оживления.
Я слышал какое-то имя, повторявшееся чабаном, после которого все смеялись. Мне послышалось, как будто говорили: «Айше, Айше», — но я не был уверен.
— Возьмите Сафара, — говорил Терентьев, затягиваясь махоркой из глиняной трубочки с вишневым мундштуком, — порывистый молодой человек, в два счета шею сломает, недосмотри за ним, я его с юности знаю… Я ведь тут все горы облазил…
Но я перебил его, спросив: кто это Айше, о ком они говорят? Он посмотрел на меня несколько удивленно и, прислушавшись к общему разговору, сказал: