— И чего, взглянули?
— Да, на то, что от него осталось. То немногое, что ты оставил. — Форрест хотел рассмеяться, но вместо этого вдруг повернулся к негру и спросил, горячо, настойчиво:
— Кто ты? Что здесь делаешь?
— Я не виноватый. Я про вас не знал, откуда мне знать, что вы тут были. Я-то думал: здесь нет никого уже тридцать лет; никто не приходит, а я здесь греюсь. — И хотя жара почти не спала, старик обхватил себя за плечи и принялся растирать их.
К Форресту снова вернулось самообладание.
— Скажи мне, как же тебя называть.
Негр задумался.
— Как же меня звать-то?.. Зовите меня Гид.
— Хорошо, — ответил Форрест. Он вновь уселся возле остывшей сковороды и заглянул негру прямо в глаза; только в них едва ли что можно было разглядеть — сумерки совсем сгустились.
— Ты меня извини, — начал Форрест. — Я сегодня на всех набрасываюсь. Со мной такое стряслось…
Гид понимающе кивнул.
— Убили кого?
— Убил — ту девушку, что любила меня. — Форрест вдруг понял, что так оно и есть, это правда, и еще: старик все поймет по-своему, и сейчас он услышит от него кое-что неожиданное. Этого-то ему и надо — удар, контрудар.
— И вы вернулися сюда, на это место, где ее повстречали?
— Вернулся.
— И вас ищут?
— Нет, — ответил Форрест.
— Завтра начнут?
— Нет, не начнут, — сказал Форрест.
— Ее нашли, а за вами не гонятся?
— Они ее получили, а куда делся я, им все равно.
— Она белая?
— Да, — сказал Форрест.
— Вы сумасшедший?
Форрест рассмеялся и кивнул.
— Только я безвредный.
— А завтра куда путь держите?
— Домой. В Виргинию.
— Там кто ждет?
— Родные, работа.
— А меня вот ждет еще кое-что.
— Что ж это? — спросил Форрест.
— Смерть. Да хворь. Вон как, даже двое. — Старик не таясь улыбнулся; голос его, казалось, сочился сквозь эту широкую улыбку.
— И никакой родни? — спросил Форрест. — На всей земле?
— Есть у меня родня. Знаю: сейчас спросите, а где она? Ждет меня иль нет?
— Кто ж ты такой? — спросил Форрест и, помолчав, добавил: — Да я не опасен. В жизни мухи не обидел. В том-то и беда.
— Вот только девушку свою убили?
Форрест кивнул. Ложь — чудесный дар, теперь он снова в укрытии.
— Банки Паттерсон, — сказал негр, — рожденный, как говорится, в рабстве, в здешних краях, где-то в здешних краях, лет восемьдесят назад. Точно уж не помню, но давным-давно, дома вот этого в ту пору и в помине не было. А с головой у меня все в порядке, сами видите.
Форрест кивнул в темноте.
— А помню я вот что: мамочка моя рабыней была, хозяина ее Фиттсом звали — вся земля тут была ихняя, триста акров. И дом его стоял точнехонько где мы с вами сидим, только дом сгорел, а у мамочки моей хижина была возле этих ваших родников. Родники-то и в те годы были, такие же грязные, как и теперь, только под открытым небом, без навесов. Бывало, всякий ребенок в округе хоть раз да почистит родничок и выпьет из горсти холодной водицы — горькая, как квасцы, и пахнет тухлыми яйцами; второй раз уж никто не пил, и, богом клянусь, никому и в голову не шло, что люди еще и платить будут, чтоб попить этой водицы. А ведь было такое, правда же? Сам-то я не видал, но слыхать об этом — слыхивал. Танцы для хворых устраивали, хворые танцевали. В ту пору меня тут не было. — Старик вдруг умолк, словно весь его запас благодушия неожиданно иссяк.
— Когда ж это было?
— Почем я знаю? Я вот сам все время думаю: когда что случилось? Ничего уж не помню. — Старик снова помолчал. — Вы вот грамотный. Так скажите: если мне сейчас за восемьдесят, сколько мне было, когда дали свободу?
Форрест принялся высчитывать, пальцем водя по грязному полу.
— Думаю, лет сорок.
— А мне вот сдается, был я постарше — чувствовал-то я себя постарше, это точно. А может, и нет. Все мои дети родились уж после свободы, значит, я в то время был еще хоть куда. Пока рабство не кончилось, я и не женился. Ждал. Я знал: надо подождать.
— Подождать чего?
— Когда разберусь, что к чему. Фиттсы были люди хорошие, но ведь они хозяева. Негров у них было немного, да им много и не надобно — богатые, а хозяйство небольшое, вот они и продавали всякий год излишек или отдавали детям да родственникам. Я-то все примечал: гляжу и все вижу; ну вот, мне когда двенадцать минуло, они меня не продали, а они в двенадцать как раз и продавали, пока ты еще мальчонка. Тут я себе и сказал: «Ну, парень, крепись. Сердечко-то свое попридержи, не то разобьют его, ко всем чертям разобьют».
— А почему они тебя не продали? — спросил Форрест.
— Мамочка постояла за меня. Люди говорили, будто я Фиттсам родня, а своих они оставляли. Раньше-то кожа у меня была светлее. Светлые негры темнеют — примечали? Я, когда вырос, все хотел спросить у мамочки, правда это или нет, да так и не спросил, а теперь уж, думаю, больно поздно.
Подступила глухая ночь.